Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 122 из 173

Что касается Паулы, ей все спускалось, вся пустота и нелепость советов, ибо она была единственным связующим звеном с Ли, к которому Мэрилин относилась почти с религиозным трепетом. Это чувство, возможно, крепло оттого, что его не было с нами и его бесплодные советы невозможно было проверить, а потому они казались идеальными. Но это было еще не все. «Паула для меня пустое место», — говорила Мэрилин в ответ на мои предостережения, что ее советы противоречивы и только запутывают, но без Паулы не могла жить. Эта глубоко неуравновешенная женщина была последней в ряду ее матрон-наставниц. По словам Мэрилин, до этого у нее была Наташа Ляйтес, которую я не застал, — они были вынуждены расстаться, ибо ту одолевали дикие и опасные мании. Крикливая фантазерка, которая знала, как слагать сладкозвучные, пусть невероятные, сказки об их фантастическом вместе с легендарным супругом преуспеянии, Паула на деле была не кем иным, как одержимой матерью, от которой Мэрилин не смогла отделаться, когда разглядела снедающие ее амбиции. Она была для нее той воображаемой матерью, которая подтверждала все, что Мэрилин хотелось услышать, оправдывая ее неуравновешенность и отсутствие актерского мастерства, что привело в итоге к обвинению Оливье, будто он специально не дал ей раскрыться в этой картине, чтобы выигрышнее оттенить свою игру. При этом никто не мог объяснить, зачем ему было рисковать фильмом, на который возлагались большие финансовые надежды. Однако признать это противоречие означало стать на сторону врага. Как бывает в безысходных ситуациях, круг замкнулся — ее психически неуравновешенная воображаемая мать за десять тысяч миль отсюда продолжала вершить свою работу.

Ситуация вскоре достигла апогея: как-то утром Паула объявила, что должна на недельку съездить в Америку, конечно за счет кинокомпании, к величайшей досаде Грина и моему удивлению, ибо ее гонорар уже и так достиг несметных размеров. (На съемках следующего фильма, «Давай займемся любовью», она умудрилась заработать больше, чем Мэрилин.) По всей видимости, эта женщина была настолько уверена в своей власти над Мэрилин, что решила оставить ее на попечение Оливье, что, однако, того вовсе не огорчило.

Я так и не понял, что произошло, но, когда Паула решила через недельку-другую вернуться, британские власти под каким-то предлогом отказались продлить ей срок работы по договору, не дав въездную визу. Мэрилин сразу же заподозрила, что это проделки Милтона с Оливье, дабы не дать Пауле участвовать в завершении картины, что было не лишено оснований, ибо они оба по разным причинам ненавидели ее. Мэрилин пришла в ярость и пригрозила, что прекратит съемки, если у Паулы не будет продлен контракт. Она сделала из этого вопрос своего престижа и отказалась выслушивать Грина и Оливье, доказывавших свою непричастность к делу. И решила лететь домой. Контракт был продлен, причем Оливье клялся, что ему пришлось обращаться на самые верха. Однако Мэрилин не отказалась от своих подозрений — это событие только укрепило ее в том, что она находится в стане врагов. По нашим отношениям был также нанесен удар, поскольку она никому больше не доверяла, ни мне, ни другим. Как только появлялась хоть малейшая трещинка, она тут же начинала испытывать глубочайшее разочарование в человеке. Причины таились в ее детстве, но разве это облегчало жизнь ей или кому-то еще?

И все-таки выпадали, по словам англичан, «хорошие» дни, когда дождь едва моросил, и мы отправлялись на велосипедах по Большому виндзорскому парку, погруженному со всеми его огромными деревьями в таинственную тишину, доезжали до Брайтона и по пустынным улочкам гуляли вдоль моря, наслаждаясь этим причудливым старомодным курортом. Она не хотела, чтобы к ней относились как к больной и обращались как с пациентом. Мы говорили о чем-то хорошем, живом, вроде того, чтобы купить загородный дом вместо того, который я продал. Она хотела, чтобы у нас была семья и мы бы мирно жили, как только закончатся съемки. Она их ощущала как своего рода осаду, когда хорошо было бы иметь лишнюю пару глаз на затылке. Мэрилин не являлась исключением среди актеров с ее ощущением, будто все ее предавали. Однако меня эта подозрительность изматывала и опустошала, ибо я предпочитал бросать свою работу, как хлеб на воду: если утонет — утонет, я сделал все, что мог. Она не признавала подобного смирения перед судьбой, ей это казалось инертностью, она боролась за себя даже во сне, который приходил только после обильного употребления таблеток, барбитуратов, лекарств куда более страшных, чем я предполагал. Как-то я выпил несколько штук и не мог обрести нормальную речь до середины следующего дня. Ей же целыми днями приходилось бодриться, чтобы казаться в форме, но все это должно было скоро кончиться. Мы с нетерпением ожидали завершения съемок, чтобы начать новую жизнь.





В редкие часы досуга, когда она позволяла себе отвлечься, занявшись политикой, общественной жизнью или увлеченно углублялась в книгу, на мгновение забыв о конкуренции и даже о том, что она актриса, бремя ее звездной славы казалось невыносимым. Дождь моросил почти каждый день, но выпало несколько воскресений, когда мы могли посидеть на ухоженной лужайке, и в эти непривычные для нее минуты безделья она была похожа на какое-то загнанное существо, раненное и надломленное изнутри. Она сказала, что хочет поступить в Нью-Йорке в школу, чтобы изучать историю и литературу. «Я люблю узнавать, почему все стало таким, как есть». В эти моменты в ней проступал облик какой-то другой женщины, с хорошим воспитанием, многообещающей в обычном смысле этого слова и получившей образование, чтобы не спотыкаться на каждом шагу. Она казалась необыкновенно одаренной натурой, загнанной в тупик и оглушенной жизнью, которая требовала от нее лишь одного — обольщения. Она играла уготованную ей роль, однако умоляла отвести ей теперь иное пространство, но в силу необъяснимых причин не могла услышать ответа, и это причиняло ей боль, ибо, подобно любому актеру, она находилась в полной зависимости от того, что о ней писалось и говорилось. И если для большинства критиков она, не говоря о ее остроумии, была на экране сплошным искушением, то для самой себя помимо этого была еще чем-то другим. Секрет привлекательности ее острого ума заключался в том, что она могла отстраненно взирать на тех, кто смеялся вместе с ней и над ней. Как все хорошие комики, она сочувственно комментировала самое себя и свои притязания быть чем-то большим, чем безмолвный обольстительный котенок; как большинство комиков, она безжалостно растаптывала свое достоинство, и ее ремарки и мимика были тем живительным кислородом, который давал ей возможность существовать. Комики в целом глубже, в чем-то даже ближе к началам жизни и страдают больше, чем трагики, которым по крайней мере воздается за их профессиональную серьезность.

Но к тому времени, когда завершение съемок было не за горами, возникли куда более важные проблемы, чем карьера. Стало ясно, что ее преследует чувство вины за то, что она не может быть мне полезна; я испытывал то же самое чувство, ибо не смог серьезно повлиять на ее жизнь, хотя она иногда и утверждала обратное.

Единственным утешением оказалась моя давняя приятельница по колледжу Гедда Ростен, жена Нормана, поэта и драматурга, который тоже когда-то учился в Мичигане. Она взвалила на себя обязанности секретаря Мэрилин, и, хотя временами на нее нападала поэтическая рассеянность, в силу своей любви она умудрялась со всем справляться. Задолго до подъема феминизма Гедда увидела в Мэрилин олицетворение жертвы мужского шовинизма, а также ее собственных разрушительных склонностей. Гедда вышла замуж без большого желания, хотя и по любви, ибо всему предпочитала одиночество с кофе и сигаретами, когда шелк времени струится по ее ладони спокойно, как восход или закат. «О дорогая, разве все это стоит того?» Мэрилин в ответ растерянно и грустно улыбалась, ибо обе они, как никто другой, понимали, сколь безысходна женская доля. Наедине со мной Гедда выступала как общественный сотрудник психиатрического приюта в Хартфорде, сомневаясь, что успехом в кино Мэрилин удастся компенсировать нанесенные жизнью раны. «Ей все время приходится изображать то, чего она сама для себя в жизни еще не решила». Нас с Геддой связывало редкое взаимопонимание, которое даруется близким по духу людям, и объединяла тяга к одиночеству — молчание было для нее и для меня средой обитания, поэтому мы могли находиться в обществе друг друга, почти не разговаривая, и в то же время все равно общаться.