Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 114 из 173

Вспомнилось, как по окончании Мичиганского университета я в течение шести месяцев работал в Бюро по театрам при Комиссии по социальному обеспечению, где в 1939 году сотрудничали до сорока — пятидесяти драматургов, за двадцать два доллара и семьдесят семь центов в неделю переделывавшие пьесы. Большинство из них, на мой взгляд, были скверные и совершенно непрофессиональные специалисты — я действительно никогда не слышал ни одного из этих имен после того, как Бюро в преддверии войны было закрыто. Не признаваясь, насколько далек от этой малоталантливой плеяды, я считал себя жертвой коммерциализованного Бродвея с его презрением к подлинному искусству, полагая, что те из драматургов, кто обладал хоть малой толикой одаренности, были просто слишком ленивы, чтобы по-настоящему использовать свой талант, и предпочитали обвинять систему в неряшливости и неотделанности собственного письма. В конце концов все упиралось в то, что я всегда жил с верой — стоящий человек пробьется, будь то капитализм или некапитализм.

Однако повестка в кармане была слишком грубым инструментом, чтобы допустить возможность тонких нюансов. Защищая себя, я должен был загнать Комиссию в тупик. Ситуация, в которой я, давно потеряв последнюю йоту доверия к советской системе, все равно должен был выглядеть просоветским, и больше того — что было особенно неприятно и болезненно для меня, — примириться с тем, что общество оказалось наводнено творческими посредственностями и неудачниками, сентиментальными бездельниками от левой литературы, с которыми я когда-то навечно размежевался. У меня, конечно, не было ни малейшего сомнения, что я не назову Комиссии ни одного имени, имея в виду писателей-коммунистов. Это не касалось никого, кроме меня самого; я имел все основания подчиниться моде того времени, за исключением одного немаловажного обстоятельства: я просто не мог поверить, что хоть кто-то из тех, кого знал, представлял угрозу демократии в Америке. Я смотрел на американских коммунистов как на секту людей, которые с таким же успехом могли молиться где-нибудь в Гималаях, столь ничтожно было их влияние на американскую жизнь. Но мне лично они не причинили никакого вреда, и меня не снедала жажда мести или потребность в громком разрыве с теми, кто был просто непоследователен, с людьми, купившими лотерейный билет и теперь бесцельно слонявшимися по платформе в ожидании поезда под названием «Искупление».

Однако как довести это до сознания страны, особенно такой растревоженной и в высшей степени самодовольной, — мне было неясно. Я был уверен, что провал «Воспоминания о двух понедельниках» и «Вида с моста» отчасти был обусловлен тем, что я показал нужду, доходившую до отчаяния. Как всегда, Америка отрицала свои невзгоды, у нее не было памяти. Такая же нечленораздельность отличала диалог шестидесятников с равнодушным молодым поколением, которому они, современники войны во Вьетнаме, не могли передать своего ощущения наступившего катаклизма. Маклиш был прав: Америка — это упование, какой смысл был говорить о том, что оказалось невыполненным.

Вдобавок новости о грядущей свадьбе стали достоянием общественности. Иначе зачем бы Уилер приехал в Неваду, если не убедиться, что от этой шумихи перепадет и Комиссии, позарез нуждавшейся в рекламе в опасное время отлива.

Бывает, от страха вдруг успокаиваешься. Поскольку я был обречен, то за Мэрилин волновался больше, чем за себя. Все представлялось таким нереальным и несерьезным, что смятение отступало. Рядом со мной теперь сидел в своем роскошном ковбойском наряде серо-сизого отлива Карл Ройс. Он, наверное, к этому времени уже приземлился у себя в Техасе, но его здравый мужской скептицизм, чисто американский благословенный анархизм души теперь жили во мне. Откуда-то из глубины, возможно, из нашего двухтысячелетнего опыта обитания на краю бездны, я унаследовал спасительную способность замирать перед лицом опасности и теперь полностью доверился инерции земли. В конце концов, я был американцем, аборигеном неизведанного острова, общества «подъемов и спадов». Кто знает? Может быть, впереди ожидало что-то хорошее? Или все-таки стоило взглянуть реальности в лицо и улететь в Техас?

Перефразируя слова Уинстона Черчилля о немцах, пресса, писавшая о Мэрилин Монро, была либо у ее ног, либо у горла. Газеты вроде нью-йоркской «Дейли ньюс», в те времена пребывавшей в ультраправом угаре, были возмущены моим появлением на сцене, но, даже если оставить в стороне этот неблаговидный ляпсус, они не могли простить ей, что распадалась, по их мнению, образцовая американская пара, которую она составляла с Джо ди Маджо. Таким образом, после ее возвращения со съемок «Автобусной остановки» развернулась кампания с тем, чтобы заклеймить ее и дезавуировать ее красоту, тем более что она, как никогда раньше, была близка осуществить свою мечту сниматься с Оливье. Вместо того чтобы пополнить список выбившихся в люди бесчисленных восходящих звезд с претензиями на подлинную одаренность, она вскоре после нашей свадьбы улетела в Англию, на съемки фильма «Принц и хористка», и с этим нельзя было не считаться.





Мы временно снимали квартиру на Саттон-Плейс, где каждое утро с восьми у подъезда собиралась толпа фотокорреспондентов. Поначалу я было решил, что это дань ее невероятной популярности, но после того, как нам обоим пришлось тут же на тротуаре устроить импровизированную пресс-конференцию в надежде, что они успокоятся и исчезнут, репортеры из «Ньюс» и «Пост», в те времена стоявших на либеральных позициях, стали поджидать нас каждое утро с первыми лучами солнца. Зачем? — недоумевали мы. Ответ пришел сам собой, когда однажды утром Мэрилин, заметив их в холле, вернулась и спустилась в цокольный этаж, чтобы выйти через черный ход. Она была без косметики, одета в свитер, который был ей великоват, на голове платочек в горошек, завязанный под подбородок, как будто у нее болит зуб, — костюм, в котором она нередко ездила к своему психоаналитику, чтобы оставаться незамеченной, когда приходилось добираться через весь город.

В своем рвении представители прессы догнали ее на улице, окружили около какой-то мусорной свалки и сфотографировали, получив тот самый снимок, которого дожидались не один день. Причем «Ньюс» отдала под него всю первую полосу газеты. Вот она, так называемая красавица, которую боготворит вся Америка, непричесанная, с опухшими глазами, угрожающе замахивается на читателя, как помешанная нищенка, грязно ругающаяся где-то на свалке на ни в чем не повинного прохожего. Спустя шесть лет те же газеты посвятили ей целый номер, скорбя о ее кончине.

Так получилось, что моя судьба еще раз загадочно переплелась с «XX век Фокс»: накануне моего отлета в Вашингтон к нам в гости неожиданно пожаловал Спайрос Скурас, пытаясь уговорить меня сотрудничать с Комиссией. Он позвонил из Голливуда, попросив у Мэрилин разрешения заглянуть, когда будет в Нью-Йорке. Было понятно, что президент «XX век Фокс» не принадлежит к числу любителей летать в гости на самолете, во всяком случае для того, чтобы увидеться с Мэрилин, когда его кинокомпания не утрясла своих отношений с ней. Ему надо было уговорить меня избежать грядущего тюремного заключения за оскорбление Конгресса. Сам по себе я не интересовал его, однако, если бы слухи о нашем браке подтвердились, ура-патриотические силы могли бы начать кампанию пикетирования фильмов с ее участием. Таковы были времена. Если его звонок и удивил, то, наверное, тем, что не раздался раньше. Было известно, что ему удалось уломать немало актеров и режиссеров, пуская в ход беспроигрышный набор средств — убежденность, отеческую заботливость и обычную в шоу-бизнесе угрозу плохой рекламы.

Поговорив с ним по телефону, она вернулась ко мне и, поняв по моему виду, что имя Скураса не вызвало особого энтузиазма, скороговоркой выпалила, что просит меня не отказывать ему. Это уже было забавно.

Мэрилин относилась к нему по-разному, то обижалась, то ненавидела, то отзывалась тепло, как о единственном друге на киностудии. И хотя ее возмущало, что он не оказывал ей должного внимания, как звезде той величины, какой она к тому времени, без сомнения, стала, — не давал лучших гримерных, не согласовывал выбор оператора, режиссера, отказывая в особом положении как любимице публики, — он все-таки подкупал ее тем, что беспрестанно повторял, порою со слезой во взоре, что она ему дороже, чем обожаемая дочь. Она была уверена, что актрисой номер один на «XX век Фокс» он отказывался признать ее лишь из простого упрямства.