Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 70



А вот и показалось оно, по-весеннему голое и неопрятное — островки ноздреватого снега у заборов и черная жижа перегноя, — и, выехав на сельскую площадь, таксист закладывает вираж по лужам, подруливает к автостанции нашей, к навесу, украшенному мозаикой, — горы, башни и тур круторогий размером с корову, — и, остановив машину, поздравляет меня:

— С приездом.

— Мерси, — говорю, — но мне дальше, мне к самому дому, пожалуйста.

— А улица у вас заасфальтирована?

— Нет, — отвечаю, — и даже не вымощена.

— Не поеду, — он показывает на лужи, — грязь.

— Ты считаешь, — спрашиваю, — что по грязи приятнее ходить, чем ездить?

— Сказал — значит, все! — отмахивается он. — Не уговаривай!

— Но деньги-то еще в моем кармане, — напоминаю, — пока еще в моем.

Он смотрит на меня зверем, но затеять скандал в чужом селе не решается.

— Знал бы, — рычит, — не посадил бы тебя!

— Вот и не сажай следующий раз, — советую, — а сейчас заводи, — говорю, — поехали, тут недалеко.

Глядя в сторону и тем самым как бы отстраняясь от происходящего, таксист включает стартер, включает передачу, и машина трогается как бы сама по себе, и я руковожу ее движением — налево, направо, — и она ползет, переваливаясь на ухабах и буксуя, и послушная моей воле, приближается к дому, возле которого росла когда-то дикая груша, и наконец останавливается у ворот.

На улице все еще светло, и я удивленно смотрю на часы — как прибавился день, как быстро пролетел февраль!

— Будь здоров, — говорю, протягивая деньги. — Удачи тебе на дорогах.

— И тебе, — не глядя на меня, отвечает таксист, — того же самого желаю.

Захлопываю дверцу, открываю калитку, слышу голоса, доносящиеся из глубины двора, огибаю дом, вижу мужчин, толпящихся у сарая, и останавливаюсь, радостный — это мои двоюродные братья, — останавливаюсь и с горечью думаю о том, что не слишком-то часто вспоминаю их. Раньше мы были дружны — ах, детство розовое! — но время развело, отдалило нас друг от друга — или меня отделило от них? — а совсем еще недавно, век, полвека назад, мы бы жили вместе, одной семьей, взращивали сообща свое генеалогическое древо-деревце, и время обходило бы нас стороной.

Ах, не об этом ли мечтал мой отец? А братья его не мечтают ни о чем: они в земле лежат — один под Гомелем, второй под Артемовском, третий под Каунасом.

Они лежат в земле, а я смотрю на их сыновей, крепких, по-деревенски основательных мужчин, вижу седину в их волосах и думаю о том, как быстротечно время, и повторяю про себя как заклинание, как молитву повторяю их имена:

САРМАТ, БОЛА, ХАЗБИ, КАМАЛ, АХСАР, СОСЛАН, БАТРАЗ.

Они и на свадьбу Чермена пришли-приехали загодя, двоюродные мои, и сразу же взялись за работу, парни угловатые, юнцы безусые — поставили навес во дворе, сколотили скамейки, дров накололи и так далее, и тому подобное, и вечером, после трудов праведных мыли руки, плескались у сарая, потом сидели за столом на веранде, ужинали, а спать улеглись в моей просторной, только что отстроенной и выбеленной комнате — двое на диване, остальные на полу, восемь душ, если считать со мной, — долго шептались в темноте, смешное рассказывая, смеялись, уткнувшись в подушки, и расшумелись в конце концов, и умолкли, скрип кровати за стеной услышав и голос моей матери:

«Надо пойти угомонить их. Завтра рано вставать».

«Не надо, — ответил отец. — Пусть радуются друг другу».

Тринадцать лет прошло с тех пор, и вот они опять стоят у сарая, и я вижу, как племянники мои Беса и Алан-2, приносят умывальник гремучий, вешают его на стенку, на гвоздь, наполняют водой, подставляют табурет с тазом, повторяют то, что когда-то, еще до их рождения исполнил малолетний Таймураз, и двоюродные наши степенно засучивают рукава, и, засучив, и тоже, видимо вспомнив прошлое, заводятся, начинают толкаться, мужи солидные, и Сармат, старший из них, оттеснив, отодвинув всех и пробившись к умывальнику, произносит назидательно:

— В порядке живой очереди.

Значит, все уже сделано, все готово к свадьбе, и, гость в родном доме, я выхожу из-за угла, подкрадываюсь к ним сзади, пристраиваюсь и спрашиваю с виноватой улыбкой:

— Кто последний?

Они оборачиваются ко мне:

— Алан! Алан! Алан!

Услышав гвалт во дворе, из дому на веранду выходит Чермен.

— Алан? — улыбается. — Вовремя ты, мы как раз ужинать собираемся.

Если бы это сказал кто-то другой, я мог бы заподозрить подвох, но Чермен, знаю, говорит от чистого сердца. Однако лучше бы ему не говорить этого.

— Алан всегда вовремя! — ликуют двоюродные мои. — Алан всегда был умнее всех!

Выбежавшая следом за Черменом Дина вступается за меня:



— Чего раскричались?! Всех собак переполошили!.. У Алана работа такая, — объясняет она, — он занят.

— Да, да, — киваю важно, — такая работа.

Не рассказывать же о Васюрине, не рассказывать же, оправдываясь, о Зарине.

— У него работа, — соглашаются, веселясь, двоюродные, — а мы что? — и подхватив, скандируют: — Мы — ничто! Мы — ничто! Мы — ничто!

На шум из дома выходят четыре женщины, невестки моего погибшего деда, и старшую из них вы знаете — это моя мать, а остальные — свояченицы ее, матери моих двоюродных братьев, вдовы: муж одной из них пал под Гомелем, второй — под Артемовском, третьей — под Каунасом, и они остались с осиротевшими детьми, которых надо было кормить неизвестно чем и неизвестно во что одевать, и надо было выжить при этом, и я смотрю на них, состарившихся, смотрю на женщин этих, родственниц, родных своих, и комом подступает к горлу слово  с и д з а р г а с, и я не знаю, как перевести его на русский, но перевожу все-таки (для Габо, Берта и Заура), буквально перевожу:

ОХРАНЯЮЩАЯ СИРОТ.

Сколько же поколений осетин должно было вырасти без отцов — гунны, готы, монголы, — чтобы из двух простых слов, сидзар — сирота и гас — страж, образовалось односложное, суровое и трагичное в самом звучании своем:

СИДЗАРГАС.

А они улыбаются, трое, радуясь тому, что видят меня живым и здоровым, спускаются с веранды, подходят ко мне, обнимают, гладят по щекам, и я чувствую шершавую сухость их изработавшихся ладоней и слышу голоса ласковые:

— Мальчик… Мальчик… Мальчик…

Слышу — младшая из них, Джелло, говорит-приговаривает:

— Какой ты хороший был раньше. А теперь… Вспомни, когда ты был у нас в последний раз?

— Не так уж и давно, — слышу лепет свой, — недавно как будто бы…

— Нет, мальчик, нет, это в августе прошлого года было…

— А что это за машина у ворот? — спрашивает с веранды мать.

Оборачиваюсь, а заодно и от стыда отворачиваюсь, и вижу зад своего приятеля-клятвопреступника, копающегося в моторе.

— Такси, — говорю, — я на нем приехал.

— Совсем городским стал, — качает головой Джелло. — Человек привез тебя, а ты его даже в дом не приглашаешь.

— Это я мигом, — отзываюсь, — это я в момент.

Выхожу, и, услышав скрип калитки и шаги мои, таксист ворчит, не разгибаясь, из-под открытого капота вещает:

— Свечи забрызгались.

— Ладно, — говорю, — оставь их. Зайди в дом, посиди с нами, а свечи за это время высохнут.

— Грамм не могу! — отмахивается он. — При исполнении.

— Никто и не собирается тебя поить, — усмехаюсь, опешив слегка. — Поужинай и езжай себе на здоровье.

— Сказал — значит, все! — он выпрямляется и то ли всерьез, то ли в насмешку добавляет: — Спасибо за приглашение.

Разглядев его, выпрямившегося, Джелло срывается с места, семенит через двор, выбегает из калитки и протягивает к нему руки:

— Мурат!

Она обнимает его, как обнимала только что меня, а я стою и наблюдаю с ревностью некоторой, и, повернувшись ко мне, Джелло объясняет, счастливая:

— Это же сын Касполата!

Касполат, соображаю, Касполат, какой-то дальний родственник. Он бывал у нас когда-то, вспоминаю, бывает и сейчас, наверное, но я-то далеко, я в городе живу…

Джелло подталкивает меня к таксисту:

— Вы даже не знаете друг друга… Ох, жизнь, жизнь!