Страница 6 из 91
— Приезжаю, умываюсь, Сонька говорит: моряк гостит у Малаховых. Японский бог, думаю, опередил Ульян. Сам собирался зайти, моряк моряка должен узнавать издалека. Я, правда, в Морфлоте отплавал срочную, а все-таки моря Японского понюхал, да в Сибири тумана и запаха тайги прихватил, отогревался потом на строительстве Каракумского канала. Но душа у меня, видать, среднерусская. Хоть детдомом воспитанный, а к земле потянуло, предки, значит, крестьянами были. Так что извините, конечно, зашел познакомиться. Ульян, думаю, позвал бы, да заговорился, имеет такую слабость мой сосед Малахов, а исправляться не собирается, придется и его как-нибудь по праздничному случаю позабыть.
Дед усаживал Федьку, хлопал его по широченной спине, восторгался его неспешной, толковой речью, явно хвалился перед Ивантьевым своим молодым могучим другом.
— Шутит Федя, шутит! Мы с им — как родные, без приглашений всяких друг дружку любим. Что ко мне, что к нему — в любой час. Это он перед гостем деликатничает. Ну, штрафную, Федя? Тем более — разговор сурьезный имеется.
Тут же выяснилось: внушительный Федя пьет мало, считает спиртное врагом человечества номер один, пьющих относит к категории низших существ — таких он нагляделся в странствиях северных и южных, — жизнь интересна «без подогрева», найти только в ней свое «законное» место, и жалеет он об одном — что десятилеткой ограничилось его образование, пробродил свой институт, но в технике — автомобилях, тракторах, всякой прочей — разбирается дай бог, инженерам помогает.
Интересен был Федя Софронов — и молодой, и бывалый, и вроде бы в чем-то наивный, и умно рассуждающий — словом, личность, с образом внешним и внутренним, развивающаяся, мыслящая; хотелось говорить с ним, расспрашивать, узнавать этого хуторянина — жить-то придется рядом, — однако явился бывший фельдшер Борискин, худой, согбенный, молчаливый пенсионер; вскоре с шутками-прибаутками ввалилась Самсоновна, сбросила у порога сапоги, телогрейку, швырнула куда-то спортивную шапочку, прошлепала босиком к столу, потребовала стопку «нежинской», нарочито громко обиделась на Ульяна и Никитишну, что не пригласили выпить «встречную», оправданий — мол, случайно все получилось, не готовились, новоселье отдельно отпразднуем — слушать не стала, а Ивантьеву прямо высказала:
— Рази так по-суседски, Евсей не ешь карасей! Рази так делают моряки? Я те визит вежливый — ты мне ответный дай. Сначала с ближней державой наладь отношения, потом дальние посещай!
И завелась гулянка, которая и стала встречей новосела. Пели старые песни, слушали новые пластинки, плясали, осматривали усадьбу Малаховых, дом Феди и за полночь всей компанией отвели Ивантьева домой, где распили привезенную им бутылку коньяку.
ТЯГА, ТЯГЛО, ИНТЕРЕС
Вчера еще кое-где вдоль опушки леса просверкивали последние мелкие одуванчики, ромашки, розоватые свечки иван-чая, а сегодня земля накрылась пухлым нежным снежком, и дед Улька выложил трубу над крышей дома Ивантьева, вернее, дома Защокина — Ивантьева, спустился во двор, помахал окоченелыми руками, потоптался, согреваясь, выкрикнул застуженным хрипотком:
— Добро, Евсей! Ташши какие есть дровишки!
Дрова у Ивантьева были, но пока не пиленные, не колотые — Федя Софронов приволок на тракторе огромные березовые бревна-хлысты, свалил у забора, пообещал прийти с бензопилой, да замотался, видать, на своих осушаемых болотах. Ивантьев нарубил для пробы печи старых досок, сучьев от хлыстов. Внес, положил около чугунной дверцы.
— Присядь, — приказал дед, — помолчим минуту, послушаем, как огонь заговорит. Главное — тяга, дыму легкий ход по колодцам. — Он сложил на коленях руки, сгорбился, чуть пригасил глаза, точно задремал, предаваясь видениям.
Печь получилась внушительной и в то же время аккуратной, почти вполовину прежней — «убористая, как умная баба», сказал о ней сам печник, — с лежанкой для прогрева костей, с плитой «для готовки щей» («На электричестве — тьфу, только консервы подбадривать!»), с обогревательной стенкой в жилую половину, с высокой фигурной трубой «для тяги и оглавления дома». И побелил ее на первый раз печник. По второму, набело, Никитишна подкрасит, подкрасует, когда печь просушится, тепла в себя наберет.
— Ну, курнем за удачу, без перекура раньше к печке боялись подступиться, — кивнул Улька на приготовленную заранее крупную самокрутку с табаком «Экстра», — пусть и у нас качество — экстра будет, чтоб табачный дым не пустил печной в избу. Справим по обычаю, дело-то старинное.
Ивантьев слушал, выполнял все приказания и робел отчего-то, наблюдал суеверный ритуал старика, оглядывая сырое, в пятнах подсыхающей извести, хитро задуманное, изящно выложенное кирпичное сооружение. А если не пойдет дым наружу, в морозный воздух, к небу, хлынет из дверцы к полу, затопит помещение, потечет в форточки — тревогой, пожаром, как, при первой топке? Неудача, позор для мастера? Мастер переможет, перетерпит — все-таки лет двадцать серьезно не касался печного дела, — но где будет зимовать он, Ивантьев? И он потянул в себя табачный дым, не спуская верящих глаз с печного зева, смущенно сдерживая перехвативший дыхание кашель.
Улька поднялся, молча прошел к печи, встал на табурет, отодвинул заслонку в трубе, попросил подать ему газет, всякой ненужной бумаги и принялся жечь их, прогревая дымоход; потом, когда горящая спичка, сунутая в дымоход, погасла, захлестнутая тягой, Улька прикрыл дверцу, слез, приблизился к плите, присел у раскрытой топки; острым карманным ножиком настрогал тонких кучерявых стружек, положил их на решетку поддувала, сверху — лучинок, дощечек, выше — что покрупнее, на самый верх — сухих полешек; кивнул, показывая рукой: мол, топка должна быть полной; чиркнул спичку, поднес ее нежно к стружкам — они вспыхнули ярко, загорелись, передали огонь лучинкам, те тоже занялись, но медленнее, а далее огонь как бы начал притомляться, и Улька, став на колени, принялся дуть в его красное чрево, точно вдыхать жизнь, вдохновлять, ободрять, уговаривать на горение, деяние, работу; замерший было огонь очнулся, глянул веселее, чище, лизнул, словно пробуя на вкус, крупные дощечки, затем сухие полешки — понравилось, выплеснул пламя, затрещал, будто с аппетитом пережевывая топливо, вытолкнул клуб дыма в дверцу, пытая, куда легче его направить, но Улька проворно захлопнул топку; пламя притухло, задохнувшись в собственном дыму, через вьюшки плиты засочились едкие струйки — и это было самое тягостное, самое суеверное мгновение; печник побледнел, осунулся лицом, Ивантьев перестал дышать, слыша биение своего сердца, немо умоляя кого-то: пусть загорится, загорит, пусть горит... А в следующую минуту печник отпрянул, вскочил, отер рукавом рубахи пот со лба, сказал, подняв глаза к потолку, туда, где сквозь древние плахи труба выходила наружу:
— Слава богу! Доброму делу — добрый исход!
Он сел за стол, Ивантьев налил ему стопку, понимая теперь, почему печники так волнуются перед «первым огнем». Дед выпил, не предлагая компании, скомандовал:
— Беги, смотри дым!
Из красной, высокой, с фигурным карнизом трубы в холодное небо прямой струей тек горячий, поспешный дым; у трубной кромки он был невидим, затем клубисто вскипал молочной белизной, выше — спрямлялся, темнел, голубел и растворялся средь густой синевы неба; дым — в холод, тепло — в дом. Можно жить!
Ивантьев стоял с непокрытой головой, без пиджака, не ощущая холода; вот дым поубавился, вот сильно выметнулся — печник подбросил дров — и в гущине его промелькнули красные искры; вот опять потек ровной высокой струей. Ивантьев глянул на соседние дворы. Его дымом любовалась Самсоновна, идя с сумкой от продуктового киоска, Никитишна у своей калитки, жена фельдшера Борискина; молодая женщина-продавщица тоже смотрела, куда все, — на дым из трубы ивантьевского дома. Хутор Соковичи приветствовал новый очаг.
Вышел дед Улька, поздравил хлопком по плечу новосела, устало, отрешенно сказал:
— Почти что заболел, отдыхать пойду.