Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 91



Лишь войдя в дом, щедро освещенный электричеством, сухо протопленный, с ковровыми дорожками и огромным ковром на стене, Ивантьев позабыл свои думы, а затем и вовсе развеселился, когда дед Улька, лихо распахнув полы своего кожушка, крикнул тонко и протяжно:

— Да где же ты, дорогая родная моя Никитишна, подруга жизни и дней суровых? Глянь, какого красавчика морячка я привел показать тебе, влюбишься с первого глазу, уплывешь с ним от старого Ульки в моря-океаны!

Из комнаты за дощатой перегородкой, раздвинув шторы, неслышно появилась румянощекая, приземистая, тяжеловато прочная старушка — в войлочных тапочках, просторном сарафане, — нарочито похмурилась темными бровями на своего старика и чем-то стала очень схожа с ним, оглядела настороженно и любопытно гостя — она, конечно, уже кое-что знала о нем, — шагнула к старику, приняла у него кожушок, сказала:

— Слышу: поёшь сладенько. Угостили, думаю, Ульку. Еще и кирпича единого не положил, а причастился. Не по твоему закону вроде. — Она взяла из рук Ивантьева фуражку, положила отдельно на комод, спросила: — А вы почему так легонько ходите, застудиться хотите?

— Моряк же, Никитишна! И наш, соковицкий. Ивантьевых внук и сын. Помнишь небось? В свой дом вернулся.

Старушка попятилась немного, села, не спуская с гостя завлажневшихся глаз, воскликнула удивленно и перепуганно:

— Да неужто?! И вправду похож на деда. Боже ж ты мой! Какими дорогами, от какой такой жизни к нам? Аж ноги ослабели... Глазам не верится!

— И я, думаешь, как? Вхожу, а он — стаканчик. С перепугу — хлоп. Только потом поверил.

— Садитесь, садитесь, дорогой гостек!

— Мы сядем, верная супружница, а тебе придется встать-приподняться, походить малость: птицу там, чего другого. Праздновать будем. — Улька рассердился даже на уговоры Ивантьева не рубить гуся, не вняла его словам и Никитишна, заспешила на кухню, во двор. — А пока мы «нежинской» примем под грибки.

Он принес груздей, вилки, бутыль рябиновой настойки, повторил, наливая:

— «Нежинская»... Только так ее раньше называли. Нежная, полезная. Из нежинского сладкого сорта. Нынче рясно народилась. «Рябина рясна, зима красна», — раньше в частушках пели. Так что печку надо тебе проворить добрую.

Было тепло, тихо и как-то по-особенному нежно от разговора, неспешности. Ивантьев вникал, дед Улька рассказывал, обстоятельно вводя его в хуторскую жизнь: самое крепкое хозяйство у него, Ульки, — корова, кабан и свинья супоросая, десяток овец, гуси, куры, огород само собой, сад богатый, прочая мелочь; корова одна на пять дворов, всех молоком поит; и его, Ивантьева, Улька молочным довольствием обеспечит, другим поубавит — ему выделит. Как же иначе? Без молока нельзя, без молока — ни силы, ни здоровья в теле... Неплохо живет бывший фельдшер Борискин, деньгами наверняка богаче других: на рынок работает — мед, яблоки, ранние, поздние овощи, ягоды, все, что под руку попадет, — в Калугу, Москву тарабанит; фельдшерство начисто позабыл, спроси, что такое аспирин, — не вспомнит, зато сын на «Жигулях», сам — на «Москвиче», хоть и высох, как вывороченный из земли корень, горб наработал. Работа дураков любит, а радует разумных... О Самсоновне говорить нечего: — старуха хозяйственная, да брошенная детьми, от земли не оторвется и без детей, внуков тоскует; характер непереломный, до смерти мучиться будет... Ну а Федька Софронов — особый человек, самый молодой здесь, из приезжих, помотавшийся по теплым и холодным краям; осел на хуторе прочно, дом купил, женился, объявив любопытствующим, что ему умеренный климат как раз подходит; работает мелиоратором, передовиком числится и собственный тракторок имеет; так вот: оснастил списанный остов запчастями, обул в резину — катается себе с шутками-прибаутками, не без пользы, конечно: кому вспашет, кому дров подвезет, в хозяйстве тягло — первое дело, а лошадей теперь не держат, коров и то перевели, жизнь легкая пошла, культурная. Правда, телевизор на хуторе пока только у Федьки Софронова («Одна корова, один телевизор, — смеется Федька, — есть молоко и культура!»), мачту тридцатиметровую возвел, ловит передачи, приглашает хуторян смотреть многосерийные фильмы по романам писателей. А колхозу все помогают, даже доктор наук Защокин, весной на посадке картофеля, овощей, летом на заготовке сена; доктор особенно любит косить, станет в пару с ним, Улькой, и машет косой, тянется, почти не отставая; сознательный такой интеллигент!



Хозяин говорил, хозяйка истово нагружала стол всяческой едой, закусками. И какой красоты получался стол, какого запаха, разноцветья! Белая капуста, красные помидоры, зеленые огурцы, желтые маринованные маслята, сало, окорок, горка яиц, тушеная говядина в эмалированном чугунке... А вот и картошка прибыла, главное блюдо российского стола — искристо-крахмальная, жарко дышащая паром, пригодная к мясу, грибам, капусте, прочим солениям; без нее — стол сирота, без нее богатая ресторанная еда — казенная. Хозяйка вознамерилась и гуся принести, чтоб уж воистину стол ломился, но хозяин радушно придержал ее: главное горячее пусть греется, чтоб гостя на дорожку согреть.

Гость же сидел смущенный и только смотрел, слушал, дивился простоте этих людей, обильному угощению, спрашивая себя: за что столько внимания, ласки, душевности? Ведь они не знают его, а он, пришедший из иной жизни, с иными правилами дружбы, общения, не может, не умеет вот так, как они, распахнуть объятья, породниться с первой встречи: ледок самообережения, эгоистичной обособленности в нем лишь подтаял, растопится ли вовсе — покажет время, эта новая его жизнь, которая понадобилась ему не для выгоды или удобного устройства.

Он сказал, широко поведя рукой над столом:

— Такой пищи и столько сразу я не видел никогда.

— Добро живем, — не совсем понял его дед Улька. — В нашем деле как? Здоровье уберег до пенсии — обеспечишь себя, если не лодырь. И колхозу поможешь, и на рынок трудящимся кое-что вывезешь. Излишки, понятно, без спекуляции, наемной эксплуатации.

Ивантьеву подумалось, что хозяин вроде бы отчитывается перед ним: мол, не сомневайся, честно все, по закону, а излишка не имеет только плохой мужик, коему и числиться в деревне зазорно. Он покивал, соглашаясь, коснулся ладонью плеча хозяина — о, под сатиновой рубашкой была горячая, упругой крепости сила! — улыбнулся, проговорил:

— Верю. Спасибо.

— Тогда по рюмочке, Евсей Иванович. Пробуй, как я. — Улька взял яйцо, сырое, розово засветившееся под люстрой, ударил по нему ножиком, счистил верхушку, выпил «нежинскую», запил нежным, свежим, прохладным яйцом. — Пробуй, оцени. С такой закуской пьяный не будешь. У меня так: сколько рюмок — столько яиц.

Восхитился Ивантьев сочетанием рябиновая — яйцо, не оставившим во рту спиртного запаха, и ел капусту, грибы, другие соления, ощущая их естественный запах, вкус. Дед Ульян поглядывал на него, радуясь его радости, звал жену Никитишну полюбоваться дорогим гостем, пригубить за его здоровье и поселение в доме отца и родного деда, потом стал просить Ивантьева рассказать о море, а главное, много ль рыбки из соленой воды выловил.

Ивантьев собрался рассказать о белых ночах на Белом море, сонной белесой воде, вспыхивающих фольгой и фосфором рыбьих косяках, когда живешь, мыслишь, работаешь будто в бесконечном полусне, и замирают чувства, ощущения, и сердце бьется медленнее, и сам пустеешь, точно теряя земное притяжение, высыхая телом, а крикнешь — голос твой, по-птичьи истонченный, падает вниз, к воде, глохнет, тонет, и тоска, такая белая, мглистая тоска заполняет душу, что вспышки фольги и фосфора пугают до холода в крови, как разверзающаяся бездна живых, все пожирающих пучин... Но дверь горницы приоткрыл бородатый детина с бурым, задубелым на ветру лицом, непокрытой, встрепанной желтовато-русой шевелюрой, в свитере, потертых джинсах, исподлобья зыркнул просторными серо-зеленоватыми глазами и сказал медленно, словно давая время оглядеть себя:

— Здравствуйте, и извиняюсь, конечно.

Дед Улька заспешил к нему, взял под руку, повел знакомить с Ивантьевым, наговаривая, что это и есть Федька Софронов, мелиоратор, а детина этакий, сельский молодец, спокойно, как бы с ленцой, объяснял: