Страница 73 из 84
Да и муж Раиски, Яков, не понравился ей. Все молчком и молчком, а у самого в глазах хитрость сидит, ко всему-то он приглядывается, ровно приценивается. И похоже, все ему у них нравится. А почему бы и не нравилось? Тут тебе и дом, и сад, и огород, и погреб, и кур до сотни бегает, с каких в борще навар — в палец жира, и гараж строится, значит, и машина будет.
Опять Раиска обиделась, только виду не подала. Уехали они на Урал и пятнадцать лет прожили там. Раиска, как ни в чем не бывало, все годы с отцом переписку вела, ей приветы и поцелуи передавала. Тогда еще не совсем она совести лишилась. Потому-то и разрешила Ефросинья по доброте своей прислать к ней на летние каникулы внуков. И прокляла себя за то, что разрешила. Не внуки — чистые бандиты явились. Что старший Димка, что младший Сережка. Не запрети она им с первой минуты шастать в сад, не осталось бы на ветках не то что яблок и вишен, они и листья бы обглодали, как те козы голодные. Только и слышалось от них: «Баб, обед скоро?», «Баб, может, перекусим уже?» Вроде сроду они не ели, одним воздухом уральским питались. И сколько ни выставь на стол — все подметут до крошки. Животы барабанами выпрут, а они свое: «Баб, а чего на закуску? Можно нарвать малинки?» Нарочно ведь спрашивали, ведь знали, что нельзя: малина и вишни для варенья зреют.
И все же обчистили они и малину, и две лучшие вишни. Ночью поднялись и пошли на воровство. Поломали ветки, вытоптали молодую картошку под деревьями. Утром она обнаружила эту шкоду и догадалась, кто своровал: по следам, оставленным на земле кедами. Первым же поездом она выпроводила их на Урал, получив на прощанье от старшего внука «жадобину», а от младшего «бабу-тираншу». А дочка опять схитрила: притворилась, будто ничего не случилось, и продолжала слать письма отцу да передавать ей приветы с поцелуями.
«Уйди, сгинь с глаз моих!..» — мысленно гнала Ефросинья стоявшую перед глазами Раиску, не в силах заснуть.
И не могла прогнать. Лицо Раиски то отступало от нее в темноту, то приближалось, озаряясь несуществующим резко-белым светом. «Чего тебе надо, чего? — сердито спрашивала Ефросинья дочь. — Смерти моей ждешь? У-у, бесстыжая!.. Все равно не прощу!..»
Она ворочается на скрипучей кровати, вздыхает, укладывает так и сяк ноющие руки.
Вот этими руками перетерла она на крахмал двадцать пудов картошки, искровавила вконец руки, а Раиска обчистила ее.
Пять лет назад это случилось. Раиска уже переехала с Урала и в двух часах езды от родного городка жила. И тут пришла Ефросинье телеграмма от родной сестры Полины, из села под Харьковом: померла их мать-старуха, жившая с сестрой. Что делать? Не ехать ей нельзя, но и как же ехать, когда муж с воспалением легких лежит? Пришлось Раиску вызвать, чтоб за отцом присмотрела. Та прибыла без задержки, навезла лекарств, скорее всего ненужных, кинулась сама выслушивать отца и поплакала для приличия, хотя и не знала свою помершую бабку. Да и чего плакать, чем поможешь? Девяносто пять лет прожила на свете — куда уж больше? Крепкий у них род выдался, все долгожителями были, да никто ведь на земле не вечен. Вернулась с похорон, а на другой день обнаружила в дому пропажу: крахмал из мешка отобран, килограммов пять взято. Кто, как не Раиска, на крахмал позарился? Без спросу, не сказавши! Хотела Ефросинья тут же отправить мужа к Раиске, чтоб сделал ей ревизию, нашел крахмал и пристыдил хорошенько, да тот наотрез отказался. Пришлось ей обойтись письмом.
«Ну что, доченька, вкусные ли кисели из моего крахмала? — написала она Раиске. — Заместо того чтоб матери дать, ты у нее тягнешь? Хороша же у вас семейка! Ну, кушайте, мне не жалко. Но чтоб твоей ноги, доченька, в моем доме больше не было. И забудь, что я мать твоя».
Письмо, видать, получил Яков и не показал Раиске. От него пришла десятикилограммовая посылка с запиской в ящике:
«Поскольку вы, уважаемая Ефросинья Прохоровна, нуждаетесь в крахмале, с удовольствием высылаю…»
«Уйди! Отступись от меня!..» — ворочается на кровати Ефросинья.
Но если не Раиска, то Наташка или Татьяна встанут и стоят столбом перед глазами.
«Ну, а тебе чего, тебе чего нужно? — сердито спрашивает она Наташку. — Ступай от меня!..»
Никогда она не видела добра от средней дочки. С детства в ней упрямство сидело, ни битьем, ни лаской не сладить было с ней. «Нет, мамочка, я не такая дурочка, как Райка, чтоб на базаре молоком и цветочками торговать, — насмешливо скажет Наташка, да еще и ногой притопнет. — Мне уроки учить надо!»
Муж баловал Наташку, и когда купил «Запорожца» (работал он механиком в гараже и страсть как хотел заиметь свою машину), решил научить свою любимицу водить машину, пообещав на старости подарить ее Наташке. Но та, озлившись, отрезала: «Надо будет, сама научусь! Вы с мамочкой все деньги на дом и машину гробите, а сами сидим на картошке с камсой. У меня вон туфли — стыд-позор, Райке жалеете выслать, на одну стипендию тянет. А про Таньку совсем молчу: она у вас из обносков не вылазит». «Умолкни, гадость! — закричала на нее Ефросинья. — Я спины не разгинаю, горблюсь для вас! А вы только жрать готовы?» — и ударила, не совладав с собой, Наташку качалкой по спине. Наташка выскочила из дому, крикнула с улицы: «Подавитесь вы своей машиной!» — и больше домой не явилась. Вот так, значит, — «подавитесь!». Это за то, что растили ее, кормили да учили. За все это отцу с матерью — «подавитесь!».
Занесло ее аж в Киев, поступила там в ремесленное, после вышла замуж за прораба. Первый раз заявилась в родительский дом лишь на похороны отца. Прибыла с мужем Антоном и сыном Алешкой. После похорон жила два дня, но с нею, Ефросиньей, не разговаривала. Однажды только и сказала ей при своем Антоне: «Что ты думаешь делать с машиной? Папа давным-давно на ней не ездил. Зачем она тебе, для мебели? Лучше продай нам, мы с Антоном купим. — И усмехнулась: — Но если помнишь, папа когда-то собирался подарить мне». Она не ответила Наташке, повернулась и ушла.
После суда, узнав об исполнительном листе, Наташка написала ей:
«Получай свою десятку, мамочка! Ты думаешь, мне стыдно? Ничуть. Вот папу мне всегда было жалко. Бедный папа! Почему он был таким бесхарактерным?»
От младшей дочери, Татьяны, тоже исправно поступали десять рублей. Но младшая даже на похороны отца поленилась приехать. Отделалась телеграммой из своего Заполярья, на погоду свернула: нет, мол, погоды, самолеты не летают, не успеть ей. А ей бы в ноги покойнику пасть, на коленях всю жизнь стоять и всю жизнь мать с отцом благодарить за то, что выучили на гитаре и на скрипке играть. Когда ее Наташка в Киев сманила, она уже умела играть, вот и взяли в музыкальное училище, теперь сама других учит. А что б из нее вышло, если б в доме скрипки и гитары не было? Ни к чему-то она не была пригодна. Слова от нее, случалось, за неделю не услышишь, вроде немая. Да еще красное пятно на лице в полщеки. Уронила ее маленькой Ефросинья на раскаленную плиту. Варила что-то на плите, а ее на руке держала. Заплакала вдруг, крутанулась и соскользнула с руки. Так и запеклась навсегда краснота на полщеки. Такой бы уродинке и сидеть дома возле матери. Гибнет ведь все, рук не хватает одной управиться…
«Будь вы прокляты, детки мои!.. Нет у меня детей, нету!..» — гонит от себя Ефросинья наплывающие лица дочерей.
Она трудно привстает с кровати, шарит рукой по стене, включает тускленькую лампочку, настороженно прислушивается, вперив взгляд в окно, закрытое со двора ставней. Ставня плотно прижата к стеклам железным прогоном, конец его торчит из отверстия в наличнике, прихлестнутый к наличнику ржавыми ножницами, — ни за что не вытянуть снаружи прогон.
Ей чудятся какие-то шорохи, вкрадчивые шаги во дворе и приглушенные голоса. Но она понимает, что это только чудится: иначе взлаял бы и загремел цепью Полкан, забегал бы, таща за собой по проволоке цепь, от крыльца к погребу и к гаражу с «Запорожцем».
3
Она недвижно сидит в постели, продолжая к чему-то прислушиваться. Тонкий слух ее улавливает где-то вдалеке едва различимое рокотание машины. Гудение нарастает, машина уже в переулке. Прошла мимо дома и заглохла. С опозданием забрехал Полкан. Но, тявкнув раз-другой, сменил голос ленивым погавкиванием и стих.