Страница 70 из 84
Жанна испугалась, бросилась к ней, тоже заплакала, закричала по-французски (русской речи она совсем не знала), что мама умирает, — зачем они, мол, заехали сюда? Другие тоже бросились к ней, подняли, принесли валерьянки, усадили за дощатый стол под грушей. Мама гладила ее сухонькой рукой по голове, говорила: «Маня, дочечка, дочечка моя единая… Не убивайся так, кто ж в том виноватый?.. Одна война виноватая…»
И все последующие дни у нее, мадам Дюрвиль, не просыхали глаза.
Впрочем, здесь никто ни разу не назвал ее, как звали обычно в Париже, мадам Дюрвиль. Здесь звали ее просто Маней. А подружка детства, Зина Маслюченко, с которой они когда-то гоняли к речке белых гусей, придя «поглядеть» на нее, одобрительно сказала:
— А ты, Манька, ничего себе выглядишь. И лицом круглая, как была. Я б тебя в твоем Париже повстречала, ей-богу, узнала б. А девчонка у тебя совсем тощенькая, аж светится. Это ж сколько ей, годков шестнадцать будет? — поинтересовалась Зина, у которой уже белела проседью голова.
Услышав, что Жанне действительно недавно исполнилось шестнадцать, Зина Маслюченко строго поджала губы, покрутила головой и сказала:
— Дура ты, дура, Манька! Шестнадцать годков, а ты позволяешь ей отак от краситься и цигаретки курить. Ну, а как бы мы с тобой в шестнадцать губы намазали, очи насинили да по цигарке в зубы взяли, — чтоб нам наши батьки сделали?
Она ответила, что в Париже девочки рано увлекаются косметикой и понемножку курят легкий табак.
— А чего тебе на тот Париж глядеть? — рубанула Зина. — Ты гляди, чего твоему дитю полезно. А табак девчонке полезен ли? Тьфу!..
Часом позже она рассказала вернувшемуся с полей Феде о своей встрече с подругой детства и о разговоре, что у них состоялся. Федя, вероятно не желая огорчить ее, посмеиваясь, сказал:
— Да ты не обращай внимания. Зинаида у нас секретарь сельсовета, она всех любит поучать да наставлять. Мало ли, что ей не нравится!
И все же она запретила Жанне курить, потому что и сама заметила, какими испуганными становятся глаза у мамы, когда Жанна достает из кармашка джинсов сигарету и прикуривает от яркой зажигалки.
Но это были мелочи, и не они волновали мадам Дюрвиль. Даже история с плащами-болонья нисколько не расстроила ее. Парижские приятельницы твердили ей, что в России вовсе нет плащей-болонья, и о лучшем подарке, дескать, ее родственники не могут мечтать. Она накупила этих самых плащей в одной захудалой лавчонке, дешево накупила, поскольку мода на них прошла, и привезла и раздарила. А когда спустя несколько дней поехала с братьями в Прохоровку, увидела в раймаге длинную металлическую стойку-вешалку с точно такими же плащами. Здесь их тоже не покупали: тоже прошла мода.
Мадам Дюрвиль была щепетильна. Случись подобное прежде, самолюбие ее было бы больно задето. Теперь же она просто подумала, что никогда не стоит излишне доверяться чужим советам. И больше не вспоминала о плащах.
3
Молния вонзилась в окна внезапно, опалив «залу» резким белым огнем. И сразу зашумел под ветром сад, забились о крышу ветки яблони, со стуком запахнулась и снова распахнулась створка окна. И лишь потом орудийным раскатом ударил гром, и пошел, пошел стрелять из своих небесных пушек, подгоняемый огнем частых молний. Шум деревьев, стук падавших яблок, треск грома слились с гулом хлынувшей сверху воды.
Мадам Дюрвиль подхватилась с постели и стала закрывать окна, зажмуриваясь и пригибаясь при каждой вспышке молнии. Она вдруг вспомнила, что мама всегда закрывала в грозу печную трубу.
— Вера! — позвала она. — Гроза! Надо прятать трубу! — Ей не пришло сразу на ум слово «закрыть», и она сказала «прятать».
Но Вера спала крепко и не отозвалась.
Она не стала искать под кроватью шлепанцы, поскорей пошла на кухню, натыкаясь в темноте на стулья, нашла на ощупь табуретку, подставила ее к печке, взобралась на нее, открыла верхнюю печурку и зашарила рукой в печном проеме, отыскивая заслонку.
А на дворе гудело, гремело и сверкало все сильнее. Ливень барабанил в окна и в наружные двери, точно требовал, чтоб его впустили в дом.
Она вышла в сени, приоткрыла дверь во двор. Ее обдало ветром и брызгами. Ветер был сильный, но теплый, и брызги были теплыми. И сам ливень был теплый: она протянула руку, и в ладонь ей ударили тугие теплые струи. Но саду было тяжко в этой ливневой теплоте. Сад стонал, терзаемый ветром и струями. Молнии на мгновенье озаряли дальние и ближние деревья, или половину дерева, или высвечивали только макушку, и тогда было видно, как бьются друг о друга черные мокрые ветки, как мечутся и дыбятся крупные листья, как раскачиваются и падают яблоки, резко-белые даже в темноте, похожие на большие бильярдные шары.
Она долго стояла в дверном проеме и смотрела на бушевавшую грозу, не испытывая никакого страха перед громом и молниями, а напротив, испытывая щемящее наслаждение, какой-то светлый душевный подъем. Ее тянуло выбежать под ливень, запрыгать, как в детстве, на одной ножке и, запрокинув к небу голову, дурашливо закричать:
Никто из домашних так и не проснулся от мощного грозового гудения: ни Вера, ни Жанна, ни спавший в сарае Антон с сыновьями.
Наконец гроза выдохлась: ветер пропал, лить перестало, небо просветлело. Только капли все еще падали с листвы. И тогда мадам Дюрвиль как была босая и в длинной сорочке, так и сошла с крыльца на раскисшую тропку, ведущую в глубь сада. Колкий острый холодок мгновенно обжег ступни, и у нее похолодело сердце. Но это быстро прошло, ей стало приятно идти по влажной, прохладной земле.
Гроза по-разбойничьи обошлась с садом: вся земля под деревьями была усыпана яблоками и грушами. Нежный белый налив потрескался и развалился при падении, и жаль было смотреть на побитые, изуродованные яблоки. Бульдожистые груши и краснобокий пепин-шафран, хотя их и много нападало, были, на удивление, все целехонькие. А с крепкой, только наливавшейся антоновкой ветер и вовсе не совладал: с дерева сорвалось лишь несколько червивых, спекшихся яблочек.
Теперь мадам Дюрвиль уже знала, что крыша на домике другая, другое крыльцо, другой, перестроенный, сарай и другой сад. Прежний сад вымерз в последнюю военную зиму, посадили новый, и он за тридцать лет вошел в полную силу. Но ей казалось, что это тот же сад, памятный ей с детства. Оттого казалось, что новые деревья высадили по сортам на тех же местах, где когда-то росли убитые морозом. Вишни «шпанка», как и прежде, густенько тянулись вдоль всего забора. У сарая высоко и ровно вытягивалась вверх толстокорая груша-дюшес. Рядышком стояли три присадистых дерева пепин-шафран, с круглыми, шарообразными макушками, а за ними вольно и широко разбрасывала ветви антоновка-белый налив, унизанная тяжелыми шарами-яблоками. И это дерево, как и другие, походило на прежнее: такие же увесистые восковые яблоки, такие же корявые ветви, такой же короткий, изогнутый комель. Все в этом саду было таким, как сохранила память…
Тропка вывела ее из сада в огород, полого спускавшийся к лугу, за которым текла речка Змейка. Мадам Дюрвиль прошла в самый конец огорода, где росла уже отцветшая голубенькими цветочками картошка, и остановилась у изгороди, сбитой из длинных, продольно и редко поставленных жердей, — только для того, чтоб с луга в огород не забредала скотина.
За рекой всходило солнце, мягкое и желтое. И все вокруг вдруг стало ярко желтеть: поваленная ливнем высокая луговая трава, полоска реки, скирды сена на противоположном берегу и мысок леса вдалеке. Какая-то девочка выгоняла на луг большое стадо белых гусей. Гуси с гоготом, чуть приподняв крылья, бежали к реке, а за ними бежала девочка с хворостинкой в накинутом на плечи длинном, похоже отцовом, пиджаке.