Страница 76 из 83
— Глупости, — не верит Примадонна. — Он пьет только ессентуки, и только семнадцатый номер. Даже вечером в ресторане. Представь, как с ним весело.
Примадонна уже достала из нижнего ящика стола свои тапочки (бархатные, с пушистыми помпонами), сбросила белые лакировки. И вдруг снова надела лакировки.
— Схожу к нему. Если пришел и свободен, я сама его спрошу. — И вышла.
И вскоре вернулась.
— У него лекции с двенадцати, — сказала она Ире. — Значит, сидит дома и пьет ессентуки… Где-то был его телефон…
Она порылась в сумочке, нашла записную книжку, набрала номер. Подержала возле уха трубку и положила.
— Хм-м… не отвечает… Да нет, чепуха все это! Басни Лафонтена в современной обработке, — засмеялась она. Видимо, тому, что придумала такую остроту. Потом вспомнила, — Да, детка, Арик передал тебе большой привет и извинился, что не попрощался с тобой в субботу.
— По-моему, уходя, я сама попрощалась, — удивилась Ира.
— Не в том смысле. Их цирк уехал. Вчера я его проводила.
Так вот чем объяснить то знаменательное событие, что Примадонна с утра на работе! Но что-то совсем не заметно, чтоб она печалилась. Быть может, наездник ненадолго уехал?…
— А когда они снова к нам?
— Года через два, не раньше. У них уже на два года вперед расписаны гастроли.
Примадонна снова сняла туфли, стала надевать тапочки. Зазвонил телефон. Ира протянула руку и взяла трубку!
— Да?
— Мамочка, ты? — испуганный голос Светы.
— Я. Разве ты не слышишь?
— Мам, мамочка… У нас такое горе, — заплакала, зашмыгала носом в трубку Света.
— Что случилось, чего ты плачешь? — взволнованно спросила Ира.
В трубке послышалось настоящее рыдание.
— Мамочка, ты даже не представляешь, он умер, — рыдая, говорила Света. — Мамочка, ты слышишь?..
Ира вскочила со стула. Ее обдало жаром, и все поплыло в глазах: столики, стеллажи, солнце в окне, усыпанный серебряными полтинниками тополь. Все закачалось и закружилось в каком-то тумане.
— Света, что ты говоришь! — не своим голосом вскричала Ира. — Что ты говоришь!.. Боже мой, боже мой!.. Когда они позвонили? Боже мой!.. Нина Алексеевна, Павлик умер!.. Боже мой!..
— Детка, милая!.. — подбежала к ней Примадонна.
— Мам, мама, не кричи! — закричала в свою очередь в трубку Света. — Как ты такое подумала? Папа жив. Это птенчик умер.
У Иры подкосились ноги. Она опустилась на стул и глухо выдохнула:
— Господи!.. — Долго молчала, потом повторила в трубку. — О господи!..
Света тоже молчала. Всхлипыванье прекратилось, только было слышно, как часто она дышит.
— Мам, я не знаю, что с ним делать, — наконец жалким голосишком сказала Света.
— Возьми совок, выйди во двор и закопай, — глухо ответила Ира.
— Я боюсь…
Ира не дослушала — положила трубку.
— Птенец умер… на балконе. Представляете?
Несколько секунд Ира и Примадонна смотрели друг на друга. Ира видела бледное, без кровинки, лицо Примадонны с капельками пота на лбу. Примадонна видела бледное, без кровинки, лицо Иры и струйки пота, стекавшие с висков.
— Я ее сегодня выпорю. Ремнем, — угрюмо сказала Ира. — Ее никогда не пороли.
— Успокойся, детка. Она не виновата, — уговаривала Примадонна. — Ты сама так подумала.
Ира обхватила ладонями щеки и сильно сжала их.
— Господи, как я его люблю, — как-то тягуче и уж очень по-бабьи сказала она. — Вы не представляете, как я его люблю!.. Никого у меня, кроме него, не было, и никто мне не нужен…
— Ну, ну, успокойся, — погладила ее по голове Примадонна.
— Если бы он умер, я бы повесилась. Я бы не пережила этого, — скорбно продолжала Ира.
— Ну, к чему эти мысли? Не растравляй себя и не настраивайся на мировую скорбь, — сказала Примадонна, — Можно подумать, что это упрек мне: я похоронила мужа, а сама живу и не повесилась. Хотя на похоронах рыдала и падала в обморок. Тем более такая трагическая смерть. Я тебе рассказывала?
Ира отрешенно качнула головой.
— Так вот: ночью Саша уехал на аэродром испытывать новую машину, а утром в красном уголке части стоял запаянный цинковый гроб и над гробом висел его портрет. Вот все, что осталось мне от моей любви. А больше уж я никого не любила. Пыталась, увлекалась, но любить — любить не вышло.
— Я вас не хотела ни в чем упрекать, — сказала Ира. — Я говорю о себе.
— А я о себе.
Примадонна раскрыла сумочку, достала сигарету и закурила. Затянулась и, щурясь на дым, сказала:
— Может, меня кто-то и любит, а я никого. Ни-ко-го!
— Да, вас любит Кулемин, — сказала Ира.
— Куле-емин! — протянула Примадонна. Снова затянулась сигаретой. — Когда любишь человека, не отдаешь себе отчета, за что любишь. Мой муж не был идеалом: бывал и груб, и резок, и несправедлив. Но я его любила. А вот когда не любишь, тут уж точно знаешь, за что не любишь. Кулемин умен, но он сухарь, амеба. Арик не амеба, наоборот, в нем переизбыток энергии, но он глуп. Так и с другими. Сперва увлечешься, а потом разглядишь…
«Ну, наездника разглядывать не надо», — подумала Ира.
— Вот так и осекаешься, — продолжала Примадонна. — А жить монашкой не хочется. Кому это нужно? Замуровать себя в четырех стенах и наслаждаться телевизором? Нет, детка, это не по мне. И потом — не выношу телевизор, этот электрический стул по убиванию времени, а точнее — жизни.
«Во всяком случае, она не притворяется, говорит, что думает», — вновь подумалось Ире.
— Мне, детка, нравятся сильные личности. Я бы с удовольствием вышла замуж за министра или за крупного конструктора, — засмеялась она. — Губа не дура, правда? Только если он не хлюпик, конечно, и не мямля. Видишь, я не скрываю своих взглядов. Мне, например, нравится, когда мужчина хорошо зарабатывает. А если он получает копейки — это не мужчина. Положение нашей Симаковой меня тоже не устраивает. Она — кандидат наук, муж — водитель автобуса. Представляю эту семейную идиллию!
«Сейчас она скажет: «Твой Павлик…», — успела подумать Ира. И услышала:
— Твой Павлик, возможно, самый распрекрасный человек. Но школьный учитель — ей-богу, не для мужчины. Ты не обижайся, считай, что это мое субъективное мнение. Просто я так смотрю на жизнь. Пусть это цинизм, или назови как угодно, но я считаю, что живу один раз и в другой раз жить не буду. Поэтому мне вовсе-не обязательно жить так, как советовал Островский. Советчиков много, поучителей еще больше, а жизнь-то моя, и распоряжаться ею я хочу сама. И я никому не позволю лезть со своими советами. Ты, конечно, не согласна?
— Не знаю. У каждого свои мерки, — сказала Ира.
— Безусловно, — согласилась Примадонна. — У каждого свои. Я тоже так думаю. Но если мне чужие мерки не подходят, пусть не влазят и в мои.
Стукнула дверь: кто-то входил в библиотеку. Примадонна поспешно погасила сигарету, спрятала окурок в ящик стола. Она курила, но курила тайком. Может, считала это неприличным? Но почему выставлять на всеобщее обозрение всяких Ариков — прилично, а курить — неприлично?..
Время шло как обычно. С утра, когда читателей не было, оно тащилось медленно, с середины дня, когда народ прибывал, — убыстряло бег. Обеденный перерыв Ира провела точно так же, как в субботу: перекусила в буфете, купила Павлику сырков, сметаны, бутылочку сливок (от покупки куклы осталось — ого! — семь рублей с копейками), да еще успела съездить на ближний рынок и у молодых торговцев со смугло-оливковыми лицами выбрала шесть замечательных, крупных апельсинов.
И дальше шло как обычно. Отпускала-принимала книги, рылась в каталоге, вписывала в формуляры одно, вычеркивала другое. Но на душе у Иры держалась непреходящая тревога. То страшное душевное потрясение, какое она ощутила, услышав утром сквозь Светин плач: «он умер», давно прошло, оставив лишь где-то в самой глубине сердца ноющий осадок, заставлявший сердце больно сжиматься, стоило ей только вспомнить эти Светины слова. Но тревога ее была вызвана не этим. Вернее, не тревога даже, а общее гнетущее состояние, в каком она находилась. И она прекрасно знала, что это связано со вчерашними именинами. Думать об именинах было неприятно, более того — противно, столь тягостное чувство они оставили. И дело было не в том, что Матвей Зиновьевич недвусмысленно предлагал ей завести интрижку (а как назовешь иначе?), не в том было дело. В конце концов, наплевать на этого кондитера: мало ли на свете всяких типчиков? Дело было в самой Ире. Она все время мысленно видела себя на этих именинах, и то, какой она сама себе представлялась, вызывало в ней досаду и отвращение к себе. Эта ее льстивая улыбочка («Ах, как вы чудесно выглядите!», «Ах, как тебе идет эта кофточка!»), это ее сольное пение и чрезмерная веселость («Ах, как у вас весело, ха-ха-ха!.. Как я люблю ваш дом, ха-ха-ха!..») — все это живо рисовалось ее воображению, и она стыдилась себя вот такой. Но главное — как она могла обещать, даже уверять Дарью Игнатьевну, что устроит ее племянника? Как могла говорить такое: «Да, да, конечно!.. Конечно, сделаем, у меня знакомые профессора!..» У нее холодело внутри, когда она на мгновенье представляла, как отзывает в сторонку «ми в кубе» и шепчет ему: «Вы не можете устроить одного парня на физмат? Вы, конечно, понимаете, как это — устроить. Вас отблагодарят. Ну, скажем, пятьсот — шестьсот наличными». Или ловит в закоулке коридора Кулемина и шепчет ему то же самое, но при этом физико-математический факультет становится факультетом биологии. Или ловит Бабочкина и нашептывает ему о филфаке. Племяннику-то все равно, какой факультет. Бр-р-р-р, какая мерзость!..