Страница 39 из 58
Мы ехали на грузовике, я отказалась сесть в кабину, пришлось громоздиться туда Трофимову, сгибаться в три погибели. Я сидела в кузове на сенниках, которые везли в школу и в один из лагерей. Мне виден был весь круг, весь окоем пространства, и я не помню, как уснула, зачарованная, под небом голубым.
У Енисея и снился мне Енисей, отпечаток молнии на теле предгорий и равнины, с упрямой водою, гонимой на север (другая такая неведомая сила удерживала реки земные в берегах, только в редкие дни особого упорства рекам удавалось разлиться). Жили на его берегах древние племена: динлины, хунны, табгачи, сибирь, тюркюты, кидань; глядели на его волны осибиренные великороссы: чалдоны, марковцы, якутяне, карымы. Сталкивали салики с берегов тунгусы, бывшие на самом деле детьми эвенков и затундренных русских крестьян, беглого свободолюбивого или лихого люда.
Енисейский меридиан напоминал Лету. Все три его разнопородные части походили на три мира тувинского древа жизни: верховье, бьющееся в Саянах, вечно юное, заканчивающееся гибельным порогом (сколько могильных камней вокруг порога с именами тех, кто пытался пройти его, победить, но находил лодку Харона вместо своей разбитой в щепы лодчонки, хранили берега!), средняя часть, некогда озаренная неземным светом Туруханского (Тунгусского, как стали называть его в советские времена) метеорита, низовья, где запрокинуты в небеса озера загадочного плато Путорана, где ждет вас каторжная Дудинка, глядит на вас из-под руки издалека Норильск, в котором должны были сгинуть, да случайно выжили Косоуров, Козырев, Снегов, Лев Гумилев и другие счастливчики ГУЛАГа.
Летя над енисейским меридианом в нечеловеческом времени сновидения с высоты полета собирательной птицы, я успела разглядеть урановые рудники, смещающиеся к Байкалу, любимые множеством людей скалы под Красноярском, Красноярские Столбы, с которых (с какого именно? был ли то “Дед”, “Прадед”, “Большой Беркут”, “Бегемот” или “Верблюд”? была ли то “Бабушка”, “Внучка”, “Китайская стена”? были ли то “Львиные ворота” или “Перья”?) махали мне руками, смеясь, подростки братья Абалаковы. Розово-золотые на закате камни, зелено-тусклое кедровое марево, точки рыжих белок.
Проносясь над Красноярском, я увидела запущенный городской сад с названием “Альгамбра”; на его пропыленной танцплощадке, именуемой “сковородкой”, танцевали бедно одетые девушки и парни. На альпинистских сборах войск НКВД Абалакову попался на редкость собранный и исполнительный ученик по фамилии Альгамбров; и если читатели абалаковской биографии 2000 года подозревали — не без основания — на основе опыта двадцатого столетия, — что Абалакову пришлось обучать черта, затесавшегося в ряды наркомвнудельцев, сам альпинист рассмеялся и обрадовался, услышав фамилию его, то бишь, конечно, псевдоним, зная, что не в честь неведомого ему и бойцу Вашингтона Ирвинга, не в честь испанских мавров, не из дьявольской насмешки взята была им экзотическая фамилия, но в память о пыльном, неухоженном любимом парке 30-х годов.
Белые пароходы, нареченные именами композиторов (“Григ”, “Глюк”, “Глинка”, “Рахманинов”, “Балакирев”, “Гречанинов”) торжественно плыли по реке Иоаннесси, по Улуг-Хему, река делила Азиатскую часть Евразии пополам, вбирала в себя малые и большие притоки, разбивалась на множество рукавов, превращалась в Сорок Енисеев, пульсировала, собиралась в мощный поток, зажатый горловиной Саян, мчалась через впадину Хан-хо-Хан, где у Большого Порога Хемчика спускал в воду свою лодчонку Грач, чтобы перевернуться в бешеной воде, полчаса бившей его головой о камни и отпустившей, щебеча, пожить еще десять лет. “Не садись в лодку мертвых, начальник!” — с этим воплем я и проснулась от того, что грузовик тормознул перед вечерней деревянной школой, где предстояло нам переночевать, прежде чем мы доберемся до станции. Просыпаясь, выплывая из забытого тотчас сна, я успела проскочить через вечно ремонтируемую комнату моего питерского изобретателя-адресата и прочитать в левом верхнем углу его газетной коллекции надпись на транспаранте, украшающую центр фотографии зимней похоронной процессии: “Могила Ленина — колыбель всего человечества”.
Моими соседями по купе оказались два археолога разных отрядов и молоденькая девушка с перевязанной рукой.
Ученые мужи безостановочно спорили о внутреннем смысле сцен терзания хищниками оленух, козлов и лошадей, являвшихся одной из любимых тем золотых и бронзовых изделий скифов.
— Основные темы всех изображений, как известно, — борьба и победа.
— На самом деле главное — семантика сцены терзания. На конференции, о коей идет речь, рассматривались астрономический аспект, тотемический, магический; разумеется, говорили и о реально наблюденных моментах, но они, как мы с вами понимаем, дело десятое.
К вечеру меня замутило от этого терзания, будь оно неладно, от исполнителей, золотых дел мастеров, от заказчиков-живодеров и от соседей по купе.
Когда я рассказала Наумову — посмеиваясь, пожаловалась — о своем трепете перед бесконечными спорами наученных работников о сценах заедания, раздирания когтями и проч., он выслушал меня без улыбки.
— Стало быть, в людях проснулось ветхозаветное сознание древних кочевников. Мало ли их было в двадцатом веке, сцен терзания? От Освенцима до Магадана. Сцена терзания России партийными работниками. Платиновая бляшка с инкрустациями из якутских бриллиантов. Автор неизвестен. И то ли еще будет. Терзание множится, силы сякнут. Еще и до комсомольских работников дело дойдет, эти вовсе без стыда и совести, отцы их хоть в собственное вранье истово верили, а эти лжецы лукавые, врожденные. Терзание Руси комсомольскими работниками — подходящий сюжет для диадемы или гребня содержанки либо жуткой жены.
Сбежав от спорщиков ужинать в вагон-ресторан, я заказала яичницу, ковырялась в ней вилкою; тут подсел ко мне странный дяденька в летах, полумонголоид, полускиф, говорящий с таким акцентом, что казалось — он его только что изобрел и репетирует для фильма.
В руках держал он нарды в инкрустированной, подобно шахматной, доске.
— Твоя играет? — обратился он ко мне. — Моя играет. Ничья вагоне не может играть.
— Играю, — отвечала я.
— Играй твоя-моя! — вскричал он.
Меня научили играть в нарды тувинские мальчики. “Ду, исся”. — “Ек, пендж”. Им нравилось, как я кричу в полном счастье: “Чок чогар!” Они вскрикивали, передразнивая меня: “Шеш беш, Алтын-кыс!”
Проиграв ему для приличия — хотя играл он хорошо, — я вернулась в купе. По счастью, археологи выходили мне навстречу в тамбур покурить.
Девушка с перевязанной рукой допивала чай; мы разговорились.
— Меня Грач домой в Ленинград отправил, — пожаловалась она. — Я руку повредила. Правую. А я у него в отряде художницей была. Так что придется мне ему осенью кроки и обмеры в городе сдавать.
Не было такой художницы ни в нашем отряде, ни в соседних. Задав самозванке пару наводящих вопросов, я выяснила, что отряд был мой, но тот, да не тот, время и место вроде бы совпадали, а действующие лица — не вполне. Мою подружку она помнила, например; помнила Трофимова, Витю, повариху… вот только ее повариху звали Лена, а мою — Лора.
Всплыли в памяти моей слова торговца кошками о ветвящихся мирах; неужели же и это его вранье было правдой?!