Страница 77 из 80
Отнесли в комиссионный магазин. Очень выгодно.
Три часа ночи… паровозный свисток на станции Перекаты.
И только Будда Гаутама кивает в такт:
— Да-да.
— Нет. Нет.
Юка Лещенко
ЧУК И ГЕК
Почему они не вырастают вместе с нами? Почему у тебя уже болят коленки, по утрам кашель и сто три седых волоса, а Карлсон так и живет на крыше в обнимку с очень одиноким петухом, с тефтелькой за щекой, Пеппи висит вниз головой, и веснушки не осыпаются в траву рыжей пылью, Винни-Пух сидит с медовым горшком на голове, Муми-тролль грызет перед сном полосатые карамельки, и даже бумажный Дядя Степа еще бродит где-то в сонных московских переулках, ищет пожары, спасает голубей, выуживает из масляной воды призраки тонущих пионеров.
Помнишь, ты хотел быть — Чук, а я хотел быть — Гек. Помнишь, ты клялся на глобусе, что станешь навечно Снусмумриком, курил карандаш и строил палатку из полотенца. Помнишь, как делили на переменке Атосов и Констанций, а тебе доставались то Бонасье, то лошадь д’Артаньяна. Ты знаешь, что даже теперь летят самолеты — привет Мальчишу, что какие-то отроки потерялись во вселенной, что Ния идет на «Астру» с колобком биомассы в кармане, что мальчик Коля уже сорвал горло, выкликая девочку Алису, и ну его, этот миелофон, думала я, лучше бы целовались; лучше бы он удрал на Плутон с бластером, думал ты. А все смешные звери Даррелла сели на пароход и уплыли вслед за эльфами туда, ну туда, вон за тот краешек горизонта, где по вечерам загорается зеленый луч, как семафор, только ты, балда, потерял свой билет или съел его на счастье и запил шипучим «Буратино».
Ну ладно, зато мы можем писать нежные эсэмэски Деду Морозу, выстукивая любой номер. Или ровно в полночь набирать 100 и быстро, скороговоркой, пока не сорвалось на гудки, вышептывать изнутри — там сидит небесный робот, знаешь ли, он все запишет в молескин и передаст куда надо, если, конечно, не вырубит ток лысеющий демон Чубайс.
Еще на рассвете, говорят, можно увидеть в окне напротив одинокого саксофониста. Тогда надо загадать желание и немедленно выпить. И если он заиграет гудбайамерику, то все сбудется, а если пошлет — то опять немедленно выпить.
Можно упасть в самолеты и поезда, вот тебе Турция, вот тебе Гоа, дружок, и роуминг всегда с тобой, паспорт толстеет от виз, и дома ждет любимое животное кактус, он мало пьет и не ждет поцелуев перед сном. Он даже не заметит, что ты вернулся, сел на пол, укрыв ноги картой мира, и собираешь по слезе в прокипяченную баночку, чтобы назавтра сдать в поликлинику доктору. Все путем, скажет доктор и пропишет шоппинг-тур в Финляндию.
Социум на вкус среднего уха похож на дохлого опоссума (ворд зеленым червячком подчеркнул «дохлого»: это «слово имеет негативно-иронический оттенок, если речь не идет о мертвом животном»).
Мы плакали, помнишь, над Кристофером Робином, уходящим из леса потому, что снаружи были другие интересные вещи — короли и королевы, и как сделать насос (если надо), и место, которое называется «Европа». Мы, знаешь, больше не смеемся над дядюшкой Юлиусом в пледе, мы даже можем примерить его вставную челюсть, и новые стельки фрекен Бок нам стали как-то роднее. И мы бы не поплыли к одиноким горам искать обсерваторию, мы ждали бы комету дома — на солнечной веранде, сплетясь пальцами, под треск кузнечиков, отключив телефоны. Мы, наверное, были бы даже рады, что она упадет в нашу долину и ты наконец станешь Чук, а я станешь Гек.
Саша Зайцева
УКУСИЛА
Веснушчатый говорит: пойдем в лес, на дохлого зайца смотреть. Я говорю: не могу, меня собака укусила. И показываю рукав изодранный. Веснушчатый не знает, что ему делать. Весь двор убегает в лес, трогать палкой дохлого зайца, и тут я ему под нос рукав изодранный. «Бешеная собака?» — спрашивает Веснушчатый. «Не знаю, — говорю я. — До крови прокусила». «До кости?» — уточняет Веснушчатый. Я говорю: «Нет, не до кости, но до крови тоже здорово, это сейчас крови нет, потому что я в луже помыл, так-то кровь была», а Веснушчатый меня уже не слушает. «Если б до кости!» — говорит он, у него глаза вежливые, вроде как извиняется, а сам ногой землю прощупывает, ищет палку поудобней, чтобы с ней в лес пойти. Потом, со другого конца двора, он мне кричит: «Если бешеная — может быть смерть!»
«Мама! — кричу я, забегая в дом. — Собака, бешеная, не до кости, помыл в луже…»
Моя мама самая худая на свете. Мой страшный сон — мама ломается пополам. Страшнее только сон, где мама ломается на три части.
«Пузо, — говорит мама, — только не вопи, дай руку и повтори все».
Я рассказал, что в лесу дохлый заяц, а я не иду на него смотреть, потому что собака и теперь смерть. Я поднимаюсь к потолку — мама держит меня на руках и дышит мне в кудряхи. Вот сейчас, сейчас она сломается. На правом ухе у нее родинка. Я только мертвого воробья видел, еще муравейник поджигали, нет, заяц — это все-таки посильнее дохлой птицы.
«Собака злая была? Пузо, ты ее обидел? Куда-то еще укусила? Хозяин был?»
«Ужасно злая! До косточкового мозга злая, и еще слюнявая, и похожа на моржа, она меня гнала пять кварталов!»
Просто я думал, что либо мне смерть, либо не смерть.
А мама сказала:
сорок уколов в живот.
А я сказал:
все, я в альпинисты ухожу!
А врач сказал:
вы мне объясните, собака была бешеная или нет?
Мы с мамой пошли на поиски собаки.
Где-то здесь, говорил я, или нет, в другом дворе, там еще лазилка и гаражи.
И мы заблудились.
Простите, сказала мама, вы не знаете, где Пробочная улица?
А я сказал:
ничего, сами найдем.
Но мы не находили. Мама сказала, что где-то неподалеку, возможно, бегает искусавшая меня собака. Мама сказала: пусть собака укусит ее тоже. Тогда нам будут делать сорок уколов на пару. Я говорю: да ты побоишься!
«Ах так! — говорит мама. — Кусай!» — и подставляет шею. Я попробовал ее куснуть, и у меня выпал молочный зуб. «Эх ты, Пузо», — сказала мама и сама меня укусила.
Теперь мы оба были бешеные.
Мы вернулись в больницу и попросили сделать нам восемьдесят уколов на двоих.
«Как! — сказал врач. — Вы нашли собаку?»
«Нет», — сказала мама. Она сказала, что покусала своего единственного ребенка.
«Вылечите мое бешенство, пожалуйста», — мама говорит.
И мне сделали первый из сорока уколов, а маме врач предложил пойти за него замуж.
«Я мечтал быть укротителем», — сказал он маме на первом свидании.
«Подумаешь, — сказал я, тоже бывший на первом свидании, потому что некому со мной сидеть. — Я мечтал стать зайцем и потрогать палкой Веснушчатого».
Александр Шуйский
ПИСЬМА С ЗЕМЛИ
Каждый раз он тщательно готовится.
Расчищает письменный стол, зашторивает окна. Берет лист плотной писчей бумаги. И от руки, ровным крупным почерком выводит строчку за строчкой.
Родной мой,
Не писал тебе почти неделю, болел какой-то тягучей гадостью. Болезнь сама по себе отвратительна, но после нее вдобавок такая слабость, что уж лучше жар. Ты не подумай, я не жалуюсь, но это так стыдно: еле выползать к плите, чтобы поставить чайник, сидеть сложа руки и тупо смотреть, как он выкипает, потому что не встать, чтобы выключить.
У нас весна, как всегда, промозглая, с ветром и дождем, с низким небом. Но иногда появляется солнце, и город становится красив мальчишеской подростковой красотой, звонкой и немного злобной, и такой близкой. Можно ходить по улицам и весело задирать друг друга, пока нет зелени и от солнца спрячешься только в тени домов. Деревья прозрачны насквозь, до последнего растрепанного гнезда в развилке ствола. Но к закату становится тихо, знаешь, как устают дети: только что прыгал, а сейчас уже упал и спит.
Родной мой, как же я по тебе скучаю. Весной это почему-то чувствуется сильнее, оно похоже на холодный прут внутри, от горла до живота, его чувствуешь каждую секунду, и приходится много работать, чтобы забыть о нем. Но вот эту неделю я болел и в слабости скучал сильнее, чем обычно, и старался не выходить из дома, потому что люди же везде.
В метро они стоят и держатся за руки. В кафе кто-нибудь быстро накроет своей ладонью чужую ладонь — и мой прут подпрыгивает, врезается в горло, я хватаюсь за сигареты, потому что табак притупляет все чувства, и если немного подышать ни о чем не думая, медленно и ровно, становится легче.
А потом увидишь чью-нибудь тень на стене, или донесется музыка, или кто-то кого-то окликнет по имени — и прут снова прыгает в горло.
Я привык, ты не думай, давно привык тут без тебя, я справляюсь, у меня все есть, и всего вдоволь, а если чего-то нет, то только потому, что я поленился.
Кроме тебя, кроме тебя, кроме тебя. У меня здесь есть тело, и я думаю о тебе телом, я думаю о твоем запахе, о том, как ты звучишь, о том, какие у тебя глаза и руки, хотя отлично понимаю, что все это так условно. Но у меня есть тело, и мне хочется думать, что у тебя оно тоже где-то есть; ты знаешь, я стоял однажды вечером на южной террасе у моря, и кругом было так тихо, что сквозь ночь донесся голос муэдзина из татарского поселка ближе к вершине холма: «Славлю совершенство Бога, Вожделенного, Сущего, Единого…» Ты вожделен, старший мой, адонэ, эли, вожделенный, сущий и единый для миллионов тел, глаз и рук, по, может быть, на всей этой планете только я именно скучаю по тебе так, как можно скучать в отъезде за три моря или живя в другом городе…