Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 80

— Оставьте ее в покое, она моя жена.

— Врешь. Фамилия.

— Гражданская жена, не успели. И ребенок мой.

— Докажи.

Беру на руки девочку, отгибаю воротник — сую им под нос метку и мои замызганные, захватанные документы. Калиновские мы. Семейство Калиновских едет на дачу. Сашенька, Липочка и Николай Федорович. Сашенька, ты любишь папу?

Липочка, ты меня любишь?

Очень люблю.

Четверть часа мы очень любим друг друга, я не отлипаю от Липочки, она все ловит ртом мой горячий и липкий от ссохшейся слюны рот, и рот у нее обметанный, и несет от меня железнодорожным дегтем и холодным беженским потом, а Сашенька дергает меня за брюки и болбочет свое «папа-мама-папа-мама», потому что дети гораздо сообразительнее взрослых, особенно если им показать наган.

Чужие люди стоят и смотрят. Я целую Липочку взасос, шепчу на ухо свое имя, кратко прошу не бояться. Дебелая бандерша крякает: ей ндра-авится.

Ну что этой дуре взбрело прятать к телу, что? Столовое серебришко, бисерное дрянцо, колечки дутые, теплая она, тихая, как попова дочка.

— А если она жена тебе, покажи, как ты с ней. Иначе обоих в расход и высерка вашего. Прямо тут покажи, мы постелим и посветим.

И вправду стелют конфискованное одеяло. У Липочки этой (идиотское имя) губы совсем синие, асфиксия. Она очень деловито и быстро ложится на спину, хрипло говорит:

— Девочку уберите. Не надо.

Сашу уводят за фонари, подальше.

Моя новая жена копошится между ног, рвет напрочь полотняное бельишко, задирает юбки до пояса, я понимаю, что это доказательство куда действенней, чем все выписанные неизвестно кем документы.

Мне нужно лечь на нее сверху, теперь я вижу только сапоги обступивших нас людей с фонарями.

Чувствую себя страшно нелепо, мне кажется, что сейчас я начну хохотать, я ерзаю, как порнографическая открытка-болванчик на ее сухом и холодном теле, будто учусь плавать на суше. Она повторяет чужим и веселым голосом:

— Коля. Пряжка. Больно, Коля.

Зря они ржут, это не насилие, это мой супружеский долг, Гимен-Гименей, как козлетонил наш грек-латинист на последнем курсе, как там древние формулы бракосочетания: «Где ты Гай, там я твоя Гайя».

Мы елозим друг по другу, как рубанок по доске, она впивается пальцами мне в волосы на затылке.

Все идет просто замечательно, вы не будете ее раздевать и не отведете ее за вагон, какая-то жесткая дрянь у нее в лифе все-таки есть, о куркули, о беженцы, о Липочки в шляпках, белобрысые поповы дочки, которые едут в Жито-жито-мир.

В такт нашей брачной ночке кивает бронзовый Будда — ничего, ничего, ничего…

Им стало скучно, они поверили, пнули, уходят. Дебелая баба покачала головой:

— Лю-юбит. — Порылась в кармане своего скрипучего френча, достала полпирога, дала подбежавшей девочке.

Липочка смотрит пусто и смешно вслед уходящим.

— Коля, отвернитесь. Меня сейчас вырвет.

Я перекатываюсь с нее наземь, стою рядом на карачках, держу ее горячую и тяжелую голову. Хорошо, что есть чем утереть ее мокрый рот. Успеваю одернуть юбку на ее исцарапанных холодных ляжках.

— Какого черта… Что у вас там? — указываю на треклятый лиф.

— Ничего. — Она смеется мелко и колко, будто театральная старуха. — Там — я… Я не хотела раздеваться. Мне стыдно. Понимаете, им это смешно и непонятно, что может быть стыдно, когда прилюдно разденут. Не объяснить. Хоть умри.

Они всегда правы. Им ведь не бывает стыдно.

— Слушайте, Ли… У вас есть человеческое имя?

— Лида. С чего вы взяли эту Липочку.

— Послышалось…

— Боже, какой же вы дурак… — Она до красноты отирает дергающиеся губы.

Свисток паровоза.





Сейчас начнут загонять по вагонам, судя по всему, после былинной станции Перекаты в теплушках будет чуть просторней; на насыпи уже копошатся мародеры над мертвецами, раздевают догола; те, что уже раздеты, валяются белые, пухлые, как мыльные куклы.

На посадку нам дали десять минут, кто не успел, будут стрелять за попытку самовольного возвращения.

У Сашки глаза кошатки, вцепилась в Лидин рукав:

— Никуда от вас не пойду.

— Выходит, мы теперь счастливая семья. — Лида все сухо посмеивается, и мне это не нравится, потому что нельзя, когда у женщины такие темные и пустые железнодорожные глаза.

Поезд идет медленно, кивают на перроне бесконечные фонари, и с укоризной кивает головой мой бронзовый Будда Гаутама на крышке чемодана.

Забыл.

Вот дурак, забыл его, единственную частичку разрушенного моего московского дома, как можно оставить его здесь.

Успею.

— Куда! — кричит Лида на площадке вагона. Она и вправду то ли ведьма, то ли гоголевская Утопленница, смотрит, как я спрыгиваю нелепыми паганелевскими ногами на перрон, налетаю на чемодан и под окрики одуревших сторожей сигаю за поездом с кивающим Буддой в руках, а ведь уже светает, господи, как быстро светает. И какой же он тяжелый, этот Будда Гаутама. Как же быстра и горяча его великая сияющая пустота.

Я успел все-таки. Стрелять они не стали, потому что патроны беречь надо, а на каждого болвана не напасешься.

Лида спала сутки с лишним, Сашка как вцепилась в Гаутаму, так и ходила с ним, как с куклой. Косы мы ей отрезали, стала похожа на мальчишку — трогала себя за голову, говорила;

— Вот хохолок!

И смеялась, и кивала в ответ Будде:

— Здравствуйте, кукла.

На хуторе Лазаревка, близ Одессы, мы остановились у немцев-колонистов, очень хорошие люди, приняли нас, мы сняли у них чердак. Я подрабатывал на виноградниках, Лида шила. Неделю ходили в Одессу пешком, пытались добиться пропуска на выезд.

Я умер очень глупо: на работе повредил руку ножом — столбняк. Неделю думал, что все обойдется, а когда показалось, что выздоровел, отпустило, так хорошо, позвал: «Лида!» — а уже не смог разомкнуть губ.

Меня оттерли серым мыльцем, полили жесткой водой, положили на доску, придали значительный вид.

Лида отдала обмывалкам рубашку и штаны.

Немцы Лиде помогли, похоронили меня за виноградником, возле дороги, оттуда очень красивый вид, место приятное, сухое.

Дали для Сашки старую мальчиковую одежду. Насыпали в мешочек муки и гороха.

Сашка совсем одичала после похорон, стала пацанкой, ловила земляных пауков в коробочку, хотела делать лук, чтобы стрелять птиц, но из этой затеи, конечно, ничего не вышло. Потому что у Сашки были слабые руки, а птицы умирать не хотели.

Через две недели Лида и Сашка прошли по эвакуационным спискам.

Но на корабль они не успели, там такая давка, ну как они смогут одни.

Остались в Одессе. Сожгли документы. Лида мыла белье в гостинице при комиссариате, веселая была гостиница, девок много, стирки тоже очень много.

Обе остались живы. Много переезжали с места на место.

В Ленинграде Лида устроилась нянечкой в детском саду на 12-й линии Васильевского острова.

Лида умерла в 1942 году.

Саша ее отвезла куда надо на саночках. Перезимовала.

От прошлого не осталось ничего, кроме Будды Гаутамы, непонятно как эта индийская кукла вытерпела все жизненные передряги.

Сашка замужем была два раза. Двое детей. Николай и Алексей.

Назвали в честь меня и брата, так мама научила.

Сашка, с той ночи на перроне Перекатов — Александра Николаевна, умерла в 1991 году, в старости, в Боткинской ленинградской больнице.

Сашкины внуки Будду Гаутаму продали. Время было тяжелое, рубль упал, в стране смешные пертурбации.