Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 80

Николь ничего не поняла и со всей тяжестью и гибкостью усталого ребенка соскользнула с его рук наземь, рядом с полной захарканной урной.

— Сволочи. Сволочи. Сволочи, — важно повторила она вслед за мамой. Не слушая, приникла лбом к сетчатой ограде вокруг квадратного пруда, где плавали утки и гуси, посреди чернел полусгнивший плавучий домик-конура. Утки хватали размокшую булку.

Русский выкинул смешную штуку — встал на бетонный поребрик, раскинул руки, как акробат, прошелся шаг в шаг, будто по канату.

Николь захлопала в ладоши. Он был маленький и щуплый, когда он делал шаг — драповое серое пальто оставалось неподвижным, как гранитная плита с прямыми плечами, подбитыми наждаком и джутом. Наждак и джут — то, что носят бездомные, спящие под мостами.

Русский не спал трое суток. Стоя грезил, глядя сквозь распадающийся мир в овале высохшего глазного яблока на десятилетнюю спутницу. Хлынул отливом луна-парк, открылись иные дали.

Неустроенность перекладных поездов. Государственные границы, шлагбаумы, таможенный досмотр, обложной дождь, полосатые будки, жесткие места в общих вагонах, чужие билеты. Хинные таблетки под языком.

Стареющая луна в окне вагона для курящих.

— Это ваша девочка?

— Не совсем…

— Девочка, хочешь шоколадку?

Девочка отстраняется от чужого пальто, от запаха гаванского табака и только крепче сжимает его руку.

— Не хочу.

Русский отгоняет чужого попутчика. Он долго смотрит, как мужчина и девочка идут мимо сытых купе в первый вагон.

День за днем, не прикасаясь, мужчина и десятилетняя Алиса бредут по стране, где нет ни чудес, ни ловкости рук, ни мошенничества, сквозь все кордоны и законы. Они не знают, как точно произносится имя главы государства. Приучаются мыть руки в луже и стирать блузки и сорочки в станционных бочках. Неизвестно, где и как исчезли мать и отец девочки, но мужчина скорее умрет, чем отпустит ее маленькую сухую и крепкую руку.

У девочки такая горячая и тяжелая голова, когда она спит у него на коленях, уткнувшись лбом в плечо. Голова моей девочки полна снов и предчувствий, как таджикский гранат — зернышками и соком.

Рано утром они пойдут мимо хуторов и болот, мимо черешневых садов, обобранных птицами.

Только на самом последнем переезде, где пересекаются проселки и железнодорожное полотно, мужчина поймет, что не может больше идти. Они будут долго сидеть на насыпи. Мужчина научит девочку, как Чарли Чаплин с танцем булочек, плясать тустеп — только ему придется переставлять по насыпи свои собственные ноги.

Девочка будет спокойна. Как всегда.

Ее научили брать с ножа самое главное.

Девочка покивает головой и серьезно скажет:

— Я вас очень люблю. Но я хочу домой.

И они прыгнут в первый же поезд, который прогромыхает мимо.

Это поезд такого дальнего следования, что вам и не снилось.

Их вдернет в вагон проводник в полувоенной форме.

Ему не впервой — что пассажиры прыгают на подножки ради места в теплушке.

— Это ваша девочка?

Мужчина закурит и солжет.

— Моя.

Девочку укачает в пути, она так и заснет за откидным столиком. Поезд дернет на стыке рельс. Замрет. Тяжкими поворотными ключами запрут сортиры. Остынут огни за окнами. Остановка.

Сколько стоим? Интересно, успеет ли мужчина размять ноги на перроне и купить у торговки пирожок с луком и рожок мороженого?

И вот он выходит на мокрый ноябрьский перрон.

Пахнет дегтем и черной окалиной. Йодом. Горелым молоком из пристанционного кафе.

Над головой — гофрированная жестяная крыша, это конец, самая конечная на свете станция, мутные желчнокаменные фонари, круглые часы, обозначения номеров путей.

Ходит некто в черной прорезиненной размахайке и простукивает колеса молоточком.

Женщина и мужчина, такие взрослые и высокие, целуются у кромки перрона.

Мужчина даже не заметит лиц тех троих, что подойдут и, козырнув, скажут:





— Позвольте ваши документы.

Пятьдесят секунд мужчина будет для вида рыться по внутренним карманам, а потом протянет патрулю пустые руки. И успеет угадать спокойное лицо девочки сквозь заплаканное внутренним выпотом конденсата вагонное стекло.

Она ничего не скажет.

И даже не вскинет пальцы к вискам.

«Такая маленькая девочка должна знать, в какую сторону она едет, даже если не знает, как ее зовут…»

И пока мужчину будут вежливо — без рукоприкладства — вести вдоль состава — глядите перед собой, руки за голову, — в каждом окне каждого вагона он будет видеть свою девочку.

Только на выходе с вокзала он поймет, что женщина, стоящая под часами, — ее мать.

В этот миг мужчина выдохнет, и ему станет почти все равно. Он успеет назвать ей номер вагона.

Женщина в сером, потерянная мама, обязательно успеет на поезд за полминуты до отхода. Мавр сделал свое дело, мавр может…

Девочка просто сядет рядом с матерью в тот миг, когда самая конечная станция поплывет мимо и закачаются и сольются в лисью полосу желтые фонари.

Жаль, я не успел сказать этой женщине, что моя девочка в дороге полюбила пирожки с луком и танец булочек на вилках, даже когда никаких булочек нет.

…Ветер луна-парка ударил в лицо. Отрезвил. Николь поморщилась, протерла кулаком щеку, слизнула соленое.

— Колен! Смотри, мои глаза писают!

— Только не сегодня, Николь.

Русский договорился с карусельщиком, тот кивнул, спрятал купюру в карман обвисших штанов, открыл перед Николь легкомысленные воротца, девочка выбрала черную кобылу со стеклянными глазами в красной попоне. Оседлала и помахала рукой.

— Я уезжаю навсегда, Колен.

— Мое сердце с тобой, Николь.

— Я уезжаю. В Россию, в Марокко, в Медон, к тете Мишель, в Гавр, в Нью-Йорк, в Лиссабон, я уезжаю!

Русский отвернулся и взмахнул рукой вслед.

Карусель вздрогнула Вздохнули регистры каллиопа, заговорил черный бесшабашный органчик, кисейные юбки Николь задрались. Она сидела по-мужски на черной неживой лошади, оскаленная, как кошка на обочине шоссе.

— Но! Но! В Лиссабон, на Борнео, в Париж, на острова… на острова…

— На стеклянные острова, — внятно сказал русский: он шел вслед за кружением карусели, вел рукой по ограде…

Ломал в пальцах белую папиросу и крошил третьесортный табак на туфли-лодочки с исцарапанными, как у Николь, лаковыми носами.

— Куда? Куда! — кричала Николь, черная лошадь уносила ее, и на деревянный круг карусели упала веточка фальшивого ландыша, в ледяное крошево, в пустоту.

В такую пустоту, какая мыслима на стеклянных островах.

— Что такое стеклянные острова? — спросила Николь, на ходу жуя сосиску в горчичном соусе. Куски разрезанной вдоль булки падали ей под ноги на радость воробьям.

— Не знаю. Я знаю, что такое мел и солнце, — ответил Колен.

— Что такое мел и солнце? — не отступала Николь.

— Компьен. Мел и солнце. Город Компьен, — отозвался русский и поймал Николь сзади, так, как не ловил никто. — Чур-чура, я нашел.

— Компьен… Там живет мамин кузен, у него виноградник.

— А у нас луна-парк…

— Компьен? — обернулся, подхватив слово, немецкий солдат, засмеялась не к месту девчонка, крашеная вороной лошадкой. Челка вздрогнула. На голом предплечье — повязка алая с черным геометрическим паучком свастики.

Русский шарахнулся, и губы его побелели.

Он потянул Николь к павильонам комнаты смеха, к замку привидений, к «Яблоку Евы», к битве карликов в малиновом желе, к тирам и скейтинг-рингу, где, грохоча колесиками роликов, целовались на лету пары.