Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 80

В субботу они пошли в луна-парк.

Русский был совсем старый, за сорок.

Он носил серое пальто, а на плечах — белый шелковый шарф с обтерханной бахромой и сигаретными ожогами.

Мама Николь все равно ничего не заметила. По субботам она лежала голая на диванчике на кухне, подтянув колени ко лбу, и пила воду из-под крана, и говорила, как радио, на одной хриплой ноте: «Сволочи… Сволочи. Сволочи».

До воскресенья от мамы ничего не добьешься.

Когда русский зашел за Николь, мама не встала с диванчика, она спала и скрипела зубами во сне. Мама устала. Ей делали спринцевание. Это больно.

Николь подала соседу руку.

Она украла у мамы сетчатые перчатки и подвела брови углем — она украла уголек в подвале, обманула консьержку. Николь очень ловкая. Она украла из комода белое тюлевое платье для конфирмации с букетиком стеклянных ландышей на груди, которое теперь жало в подмышках, и еще соломенную плоскую шляпку с голубой лентой.

Мать хранила парадную одежду для особых случаев.

Николь очень хорошо умела воровать: хлеб, сахар, водку у матери, стеклянные шарики у мальчишки из соседней квартиры и цикорий у зеленщика. Цикорий воровать лучше всего, потому что Николь очень любила, когда во рту горько, и русский соглашался с ней. Он тоже любил, когда во рту горько. Вот так. Николь поднялась на цыпочки и поцеловала его в губы — он не разжал зубов, закрыл глаза.

В арке подворотни было сыро, несло овощной гнилью, под башмачками Николь скользили капустные листья. Блекли по углам размокшие обрывки газет, теперь газеты в Париже печатают коленчатым железным готическим шрифтом, впрочем, их все равно никто не читает.

У немецких солдат короткие штаны, я видела. Это неприлично. Николь схватила русского за пристегнутый сзади хлястик пальто и спросила:

— Мы поедем на трамвае?

— Нет. Мы пойдем пешком.

— Как тебя зовут?

— Придумай.

— Мишель? Филипп? Фелисьен? Виктор? Колен?

— Колен и Николь, — сказал русский и улыбнулся, спрятал рот под шарфом и засмеялся, повторил: — Колени Николь.

Меня зовут Колен. Ты придумала. Теперь так будет всегда.

— …Сахарную вату продают цыгане. Они плюют в нее, прежде чем продать, гадючим плевком, кто съест сахарную вату, тот сам станет цыганом и умрет от большой тоски. Его зарежут в парке. Ранним летом. В шесть утра. И положат на грудь мертвую рыбу и алую розу. Чтобы все знали, что произошло с ним. Не покупай мне сахарной ваты, Колен.

— Хорошо, Николь. Не куплю.

Колен и Николь шли вдоль забора к воротам луна-парка, и Николь слышала, как невдалеке кричали зазывалы и лаяли ученые пуделя в такт тянущему, по-еврейски мускатному тягостному перекату мехов итальянской карликовой гармоники.

— Это играют русские или цыгане? — спросила Николь.

— Русские и цыгане всегда играют вместе, — ответил Колен.

Поправил галстучный узел. Ниже узла — застежка в форме серебряной рыбки с чистой воды глазком.

Он не застегивал пальто, шел держа Николь за руку.

— У тебя уже есть рыба на груди. Тебя зарезали, так?

— Теперь я куплю алую розу.

— Для меня?

— Для тебя, Николь.

Николь наморщила лоб, потерла пальцами под жесткой тульей шляпки. Она ставила туфельки немного косолапо, как кукла на нитях.

По эспланаде перед воротами луна-парка прогуливалась испитая женщина с корзиной сентябрьских роз за спиной и выкликала свой товар: «Розы из Граса, розы из Граса!»

Русский купил розу и отдал Николь.





С косо рассеченного стебля капала вода, Николь тут же прикусила срез и улыбнулась — во рту стало горько до онемения: цветочница добавляла в воду хинный порошок.

Близ узорной створки ворот стоял пьяница и отрывал от рулона билеты с плохо пропечатанной виньеткой.

Колен купил два. Взрослый и детский. Ветер медленно и тяжело перемешал запахи конского навоза, газолина и перекаленного масла с ярмарочных жаровен.

Они увидели русские качели с лебедиными головками, они увидели круглый бильярд, и потешные стрельбы, и лоток с красными, как мясо, гвоздиками и маками из гофрированной китайской бумаги. Они увидели индийские зеркальца, нашитые на оранжевое сари танцовщицы, и живого двугорбого верблюда, и шимпанзе, которая кормила грудью ребенка.

Хозяин напялил на обезьяну голубое платье-декольте и прицепил на плечо кормящей желтую шестиконечную звезду. Чужие люди, солдаты в расстегнутых кительках, обнимая девушек, стриженных а-ля гарсон, смеялись над кормящей обезьяньей матерью и ей бросали в бамбуковую клетку хрустящую картошку. Русский жестко провел Николь мимо, опустив голову и запахнув пальто так, будто его хотели насильно раздеть.

Обезьяна кормила грудью рахитичного детеныша. Жидкий помет пропитал подол. Желтая звезда, как брошка, поблескивала на плече шелковым накатом.

— Я хочу дать ей розу, — топнула ногой Николь.

— Не надо, — глухо отозвался Колен.

— Но я хочу. — Николь остановилась, потянула руку и увидела высоко острое лицо русского, выстриженный по-английски висок с тонкой сединкой, извилистую яму рта и такие глаза, будто он долго плакал один. На провалившейся скуле русского катышками свалялась пудра.

Колен присел на корточки — глаза стали вровень с глазами Николь.

— Никому не отдавай свою розу, Николь.

В начале аллеи солдаты свистели им вслед. Один обернулся, нагнулся и выставил зад, крепко пёрнув сальными губами.

— Он сумасшедший. Почему обезьяне дали звезду, а ему не дали?

Русский ничего не ответил, стал беспомощно искать в кармане портсигар.

Над низким бордюром под органчик взлетали лебединые колыбели русских качелей, и чья-то узкая рука-гимнастка обвилась вокруг золоченого шеста.

Николь стало внутри так, будто ее гладили по горлу меховым собольим лоскутком.

Николь протянула подбородок и руки, но русский не коснулся ее. Только поправил шляпку и поддернул перчатки до локтя.

— Пойдем. Звезд на всех не хватает. Он пришел слишком поздно. Планетарий был закрыт.

— Колен. Я хочу качаться с тобой.

— Я тоже хочу, Николь.

Золотые шары. Это золото, литое золото, которое можно потрогать, округлив ладони. В луна-парке так много золотых шаров, и красных помпонов, и драконьей чешуи, и зеркал, и восхитительных ненужных вещей. Лопнувший ремень красной туфельки Николь за пять минут починил холодный сапожник, чемоданчик с его инструментами был прислонен к ящику из-под апельсинов.

Колен курил против ветра, держа папироску манерно, зажав ее — огоньком к себе — между большим и указательным пальцем.

Николь бросала пушистые шарики в манекены крытого тира. Черноусые господа и Белые Королевы падали навзничь от ее меткого расстрела прямо в лоб, в рот, в грудь.

Хозяин тира дал ей полосатый леденец-тросточку и жестяную коробочку с черной жевательной лакрицей.

— Я — мадам Буссенар. Я стреляю без промаха.

— Мадемуазель Буссенар, — поправил русский и подхватил Николь под попку на сгиб локтя.

— Стреляй, Николь! Не бери пленных.

Николь била без промаха с его невеликой высоты — как праздничная пушечка в конфирмационных кружевах.

Падали легкие пустотелые манекены.

— Однажды мне снилось, что меня зовут Доркион, — заметил русский и щелчком выбросил окурок. Николь проследила дуговой полет огонька.

— Как?

— Доркион. По-гречески — маленькая лань. Олененок. Дразнящий взглядом. Сантименты, звездная сыпь, ореховые глаза, ресницы персиянки. Пурпурная роза Каира. Я быстро проснулся, мне стало стыдно спать дальше. Меня звали назад. Связали запястья шелком и золотым волоском. Тянули, как ребенка, за помочи назад, в подушки, на шее у меня была жемчужная нитка. Одна моя подруга говорила: я люблю импотентов, с ними можно хорошо выспаться.