Страница 128 из 139
— Ты — чудак! — Мологин слегка хлопнул Загржевского по костлявому плечу. — Ты бы еще мне самому предложил пойти с тобой на дело. Ведь я же в коммуне, понимаешь? Я завязался окончательно. Неужели так трудно тебе это понять?
— Ну что ж, «завязался». Это я знаю. А почему не посоветовать? Язык не отвалится, — мрачно бурчал Загржевский.
Нет, он не понимал таких тонкостей.
Мологин думал: Загржевский — энергичный, толковый парень. Он всегда восхищал Мологина предприимчивостью, ловкостью, уменьем организовать «дела». Каким полезным работником мог бы стать такой человек в коммуне! Конечно, с ним бы пришлось немало повозиться. Кто знает, насколько твердо его желание «завязаться», как устояло бы оно против привычек. Но ведь коммуна для того и существует, чтобы менять человеческие привычки. И если мог сам Мологин… А как бы замечательно было посадить когда-нибудь Загржевского в бюро, в актив!
Загржевский оглядывал неласковое, помолодевшее лицо Мологина, волосы, аккуратно зачесанные на лысину, узко подстриженную бороду.
— Ничего живешь, фрайером! Картин даже навешал…
Мологин перебил его.
— Вот что, просись в коммуну, — внезапно строго сказал он.
Загржевский покраснел. Смущенная улыбка скользнула по его щекам. Может быть, это и было его затаенным намерением? Может быть, только для этого он и пришел?
— Понимаешь, сюда ведь молодых берут. А я уж старый, — сказал он мужественно.
— Я старше, — перебил Мологин.
— Выйдет ли?
— У меня же вот вышло. Выйдет, если от души пойдешь.
Загржевский медленно, торжественно поднялся со стула. Он показался Мологину огромным.
— Будь я лягавый, последний гад! Ноги, руки отрежу. Только возьмите! Жизнь мне откроется.
Загржевский не договорил, махнул рукой.
— Да ты пей чай, — сказал Мологин.
Загржевский вздохнул и сел.
— Ну, смотри, Дмитрий. Сделаю все, что в силах. Но не потому, что мы — кореши. В коммуне корешей нет! А потому, что знаю, верю: идешь в коммуну — старому крест, — говорил Мологин, деля по-братски с Загржевским приготовленные Анной бутерброды.
Загржевский кивал головой, его рот был полон, он не мог ответить иначе.
Проводив Загржевского, Мологин пошел в клуб. До выпуска оставался день. Клуб был готов к празднику. Но всегда накануне подобных дней у всех возрастала нервность, начинало казаться, что подготовились недостаточно, все торопились использовать оставшиеся часы. Драмкружок в последний раз репетировал пьесу, синеблузники твердили куплеты, сочиненные поэтом-коммунаром, художники спешно дописывали плакаты, монтировали фотографии лучших ударников производства, кандидатов на выпуск. Все требовали у Мологина указаний.
Мологин стал помогать художникам. Он пересматривал еще не монтированные фотографии, откладывал ненужные, думал о выпуске, о переходе в цех. Он был при обсуждении списков на выпуск и премирование. Активисты выдвигали и Мологина. Они говорили о клубе, о работе комиссии. Но ведь он был «десятилетник». Нет еще и трех лет, как пришел в коммуну.
Понятно, его кандидатура на выпуск была снята. Вероятно, будет снята и на премирование. Конечно, он кое-что сделал, но ведь и все делают. Как-то пойдет работа на обувной? Его посылали в цех, чтобы он хорошенько освоился с производством, с практикой; уже был предрешен вопрос о назначении его в дальнейшем директором всей фабрики. Большая, нелегкая работа!
Мологин указал художникам, как нужно разместить отобранные фотографии, заглянул к киномеханику, к буфетчику, проверил еще раз, все ли в порядке. Все было в порядке. Потом вымыл руки и пошел в правление. Предстоящий разговор слегка волновал его. Вопрос о Загржевском не был обыкновенным, подобным тем, какие десятками решались на приемочной тройке. Переросток, медвежатник и «десятилетник», как и Мологин, вдобавок беглец, обремененный кучей дел. Его нелегко взять, да можно и не захотеть брать. Но ведь это было бы крупной ошибкой, — Мологин должен доказать это.
Богословский разговаривал с Каминским и Фиолетовым.
— Завтра не отобьешся: газетчики, кинооператоры! — с шутливым ужасом говорил он. — Вы уж смотрите, друзья, чтобы не толкались, не было суетни.
В белых летних брюках, в открытых рубашках собеседники были образцом чистоты и аккуратности.
— Погодите, дело есть, — напористо сказал Мологин, кладя свою шапку рядом с белой кепкой Сергея Петровича на горячий от солнца железный шкаф, в котором хранились денежные документы коммуны.
— Что еще такое? — заинтересовался Богословский.
Он ожидал каких-нибудь новых осложнений в подготовке к празднику. Последние два-три дня он только подготовкой к празднику и занимался.
Мологин рассказал об утреннем посетителе.
— Загржевский? Дмитрий? Знаю, — важно заметил Фиолетов.
— Мечтает парень завязаться. Надо бы взять в коммуну, — решительно сказал Мологин.
Несколько секунд длилось молчание.
— Это дело серьезное, — задумчиво произнес Каминский. Мологин согласился:
— Конечно, с ним легко не будет. Может, и не разогнется. А парень — фартовый, боевой парень. Такого разогнуть — за дюжину потянет! Лестное дело.
— Ты как его знаешь? — спросил Фиолетов.
Мологин усмехнулся:
— А ты как его знаешь?
Фиолетов засмеялся. Известно всем, откуда знает Мологин Загржевского. Но разве он потому хлопочет о нем? Мологин ждал, что скажет Сергей Петрович. Тот молча тер переносицу. Дело действительно большое и ответственное. Но если Мологин хочет взяться сам… Вряд ли Загржевский оказался бы труднее Мологина, а коммуна же справилась! Воздержаться, поосторожничать — Мологин принял бы это как недоверие.
«Нужно делать», подумал Сергей Петрович.
— Так разогнем, говоришь? — сказал он.
Мологин тряхнул головой:
— Надо попробовать.
— Будешь ручаться?
— Поручусь.
— Ну и заметано, — сказал Сергей Петрович. — Поставим на актив. Верно, Каминский? Будем просить коллегию. Думаю, согласятся. Ну, а как там у тебя клуб?
— В грязь не ударим!
— Смотрите.
Мологин надел шапку и, не прощаясь, ушел в клуб. Он взял на себя сейчас большую ответственность. Он понимал это, но был уверен в успехе.
Праздник
Открытие обувной фабрики приурочили к 23 июня — дню досрочного выполнения коммуной полугодовой производственной программы. Ночью прошел густой теплый дождь. Утром из-за темного гребня леса ударило солнце. Слегка колыхались красные полотнища на фасадах корпусов, земля была влажная и свежая. Над коммуной взлетел высокий звук флейты и поднялся до безоблачной синевы. Хлопнула дверь, и по мягкой хрустящей дорожке пробежало несколько человек в белых теннисных туфлях.
Так начался день 23 июня, праздник, устроенный коммунарами. Подготовкой к нему были страдные зимние дни субботников, борьбы за монтаж фабрики, за высокое качество продукции, за воду. Каждый болшевец надевал свое лучшее платье. Разве не было труда каждого в досрочном выполнении плана? Разве не блестит уже стеклом крыша новой обувной, ожидая часа открытия? И право же, можно надеть шелковый галстук веселой расцветки в такой радостный, необыкновенный день.
К десяти часам площадь возле управления коммуны была уже переполнена. Кроме болшевцев сюда пришли колхозники и единоличники из соседних деревень. Праздник стал праздником не только одной коммуны. У трибуны, сооруженной против нового корпуса обувной, оглушительно прочищали свои ярко сияющие пасти басы, контрабасы и тромбоны, заливисто перебирала клавиатуру медная завистливая мелкота. Торопливо прибивали полотнища с непросохшими буквами лозунгов. Дежурные по встрече гостей с алыми повязками на рукавах нетерпеливо поглядывали на дорогу. Толстогубый парнишка в тщательно разглаженных брюках, заправленных в голенища хромовых сапог, захлебываясь, говорил:
— Сталин, Ворошилов, Горький, Менжинский, Ягода!.. Все приедут, сам слышал.
Из леса донесся звук автомобильной сирены.