Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 127 из 139

— Восемнадцать.

— Чем до прихода занималась?

Серафима скользнула лукавым взглядом по лицам членов приемочной комиссии и, слегка покачиваясь из стороны в сторону и улыбаясь, сказала:

— Воровала.

— Кто тебя выучил?

— Подружка с Усачевки и Петька Гриб. Он у вас в коммуне. Уже несколько месяцев. Они все здесь за дверями.

— Родные у тебя есть?

— Мать.

— Где она?

— Должно быть, живет где-нибудь.

— Где?

— Не знаю. Она меня восьми лет из поселка в городской детдом отдала. Там мне было плохо, я ушла, в кочегарке на станции у деда два года жила. А потом в хлебные края с ним уехала и там… с деревенскими ребятами в горелки играла. А когда возвращались оттуда, дед мой дорогой помер… Ну, потом на вокзале околачивалась, в женских уборных, уборщица была знакомая — Наташа. Я у ней сумки с деньгами прятала. А по вечерам к ней в комнату гости ходили, там я с Петькой схлестнулась. Он меня на Усачевку свел, там тоже такие были. Ну и все…

— А кто тебе про коммуну рассказывал?

— Никто… Петька. Он меня с Усачевки привез и заявление это писал.

— Что же он тебе все-таки о коммуне рассказывал? — интересовалась выдвиженка.

— Что? Я, говорит, Сима, кроме тебя никого не любил. Всех посторонних людей боялся и ненавидел. А теперь ко всем доверие чувствую. Даже деньги, говорит, свои имею. И прячу их от греха. Потому они честно заработаны. Я теперь, говорит, каждой честной копейке цену знаю…

— Правильно он сказал? — спросил третий, молчаливый; член комиссии, парень с голубыми глазами.

— Правильно. По себе сознаю. Как украдешь, никакой цены деньгам не чувствуешь.

— Дорогие, значит, для Петьки деньги стали, это хорошо, — сказал Бутырин. — Скажи нам, Сима, что ты можешь делать?

— Я? Петь могу.

— А еще?

— Еще… еще… шить…

— Когда же ты шить научилась? — поинтересовалась выдвиженка.

— Шить я научилась, когда с дедушкой в хлебные края ездила. А в коммуне Петька обещал на работу устроить.

— А куда бы ты хотела пойти?

— К Петьке. Я с ним хочу.

— С ним нельзя… Он кочегаром в большой котельной. Там тебе тяжело будет.

— Нет, я хочу к нему…

— А если мы пошлем тебя на трикотажную к машине?

Сима опустила голову и задумалась. Ее золотые волосы завитушками свисали на лоб, щеки горели. Она попрежнему покачивалась из стороны в сторону. Из приоткрытой двери высунулось чумазое лицо Петьки. Сима увидала его.

— Ну, как же, пойдешь к машине? — спросил еще раз Бутырин.

— Ладно, пойду! — И Сима почти бегом рванулась к дверям.



Кнопку тесно окружили товарищи. Советы, пожелания и поучения не помещались в его голове. Он не помнил, как очутился перед столом, за которым сидели ребята — в большинстве знакомые ему по домзакам и «воле». Он поражался их перемене. Так ли разговаривали они когда-то в пивных, в шалманах, в камере? Он не знал, что рассказывать, как держать себя. Выручил Сергей Петрович. Он вошел в комнату и прямо направился к Кнопке.

— Сюда ты пришел, мы знаем — зачем, — сказал он. — Мы верим тебе и хотим только вот что сказать: отныне ты не Кнопка… И не Сигизмунд! Вот твое личное дело. — Сергей Петрович протянул ему документы. — И будешь ты теперь называться Николаем Петровичем Новостроевым. Это мы тебя по-настоящему назвали и хотим, чтобы также по-настоящему ты и жил. А что у тебя есть сказать, выкладывай сейчас.

У вновь нареченного Николая на лбу выступил пот. Все происходящее было чудом. Он поднял голову и несколько секунд смотрел на членов комиссии, на Сергея Петровича.

— Спасибо, — едва прошептал он. — Спасибо! Умру, а докажу!

Прием новичков утверждался общим собранием. Председатель приемочной комиссии зачитал список и предложил каждую кандидатуру обсудить в отдельности. Две с лишним тысячи людей сидело в зале. На кандидатуре Шалавого задержались долго, горячо обсуждали его поступки, остальные прошли легко. В заключение от новичков высказался Николай Петрович Новостроев.

— Ребята, я вот что… Не зря вот эти бумажки пишут… — И он дрожащими от волнения руками развернул домзаковскую справку. — Тут вот говорится: «Видом на жительство служить не может…» И верно, не может… и не должно! Я пришел, чтобы получить право на настоящий документ, вот как у Лехи Гуляева, по которому можно жить и по которому куда хочешь ступай — не задержат. Вы вот тут Сашку ругали, а я его хочу благодарить: он меня привел сюда… Вы сами знаете, как мне сейчас. Как будто десять лет в бане не был и вымылся… Мне здесь фамилию дали. Потому что я до сих пор человеческого имени не носил… Ну, я больше не могу говорить, потому что уж очень все ясно. Я вот только эту бумажку сейчас порву.

И в ответ бурно зашумел зал…

Гость

Коммуна выполняла полугодовой план. Ничто не могло помешать этому. Давно с торжеством освободилось оздоровленное четырнадцатое общежитие от позорной славы. Деятельно готовились к празднику. Мологин мало спал, забывал обедать, почти не уходил из клуба. Разве могли иметь значение «мелочи жизни» теперь, когда от клуба зависело столь многое? И это была его прощальная работа: он уходил в цех новой обувной.

Он еще спал, когда в комнату постучались. Мологин накинул пиджак и открыл дверь. Высокий человек в куцем демисезонном пальто с блестящими глазами на сухом втянутом лице перешагнул порог и бегло осмотрелся:

— Не узнаешь, что ли?

Этот дребезжащий голос, эти жесты, улыбка.

— Димка! Загржевский! Ты?..

Мологин рванулся к нему навстречу.

— Я самый, — подтвердил пришелец, приятно улыбаясь, и одновременно быстро, пытливо осматривая все в комнате.

Анна причесывалась, недовольно, подозрительно поглядывая на гостя.

— Жена, что ли? — спросил Загржевский таким тоном, каким спрашивают не о живом присутствующем человеке, а о фотографии.

— Да, знакомься, — сдержанно сказал Мологин.

Загржевский неловко, не сняв шапку, пожал руку Анны и сел возле стола, протянув ноги в чиненных башмаках.

Вот кого не ожидал к себе Мологин! Он разглядывал Загржевского, его до смешного куцое, точно на ребенка сшитое пальто, худые длинные руки.

— С Урала притопал, — рассказывал, поминутно оглядываясь, Загржевский. — Слышу — Алеха в коммуне. Э-э, думаю, двину туда! Тут, думаю, все как-нибудь…

— Ты иди, Анна, не волнуйся, — сказал Мологин, успокаивая ее взглядом.

В последнее время она сделалась очень нервной. Вероятно, в этом была повинна ее беременность.

— Пей чай, — предложил Мологин гостю. Он почти не слушал Загржевского.

Какую бездну давно похороненных воспоминаний расшевелил своим появлением этот человек! Тревоги бессонных воровских ночей, похмелье горячечного разгула, судороги страха — там, на даче в Филях, в проклятой лисьей норе, в которой пытался Мологин отсиживаться от неизбежного… Это вошло вместе с Загржевским, как его тень. Зачем явился он к Мологину!

Анна ушла. Загржевский придвинул ближе стул. Он округлил глаза и заговорил таинственным полушопотом:

— Не знаю, что делать. Завязался бы, да как? Заметут в момент, сам знаешь! Ушел, а оно выходит все то же. Цыганка видел в Москве. Помнишь? Говорит: «Может быть, поживем». Прямо не знаю.

«Ушел из лагеря, должен был чем-нибудь существовать, наверное, есть свежие дела», соображал Мологин. Ах, как знакома ему эта безвыходность, это кольцо, имя которому безнадежность. А парень-то не плохой! Уж и тогда, и в те годы, помнится, он тосковал об иной жизни.

— Присоветуй, Алеха, ты более опытный, — шептал Загржевский. — Итти мне сейчас с Цыганком в дело?

Мологин на секунду заглянул в его глаза. В них была загнанность, не задумывающееся доверие. Мологину вдруг сделалось смешно. Поистине трудно было вообразить большую наивность. Человек не догадывался даже о том, что Мологин теперь же должен и не может не рассказать всем об его приходе.

— Смеешься, — глухо произнес Загржевский.