Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 113

В сентябре еду в Петроград. На квартире меня ждет письмо Глеба. По телефону вызываю его. Он приходит и говорит, как о деле решенном:

— Ты будешь у нас работать снова.

— Я? Где? Ведь вас же разгромили во дворце Кшесинской?

— Разве в Петрограде можно работать только во дворце Кшесинской? Будешь работать на Литейном, где помещается наша Военная организация. Я уже обещал за тебя Подвойскому. Он мне за тебя в помощницы дает свою жену Нину Августовну, с которой я привык работать.

Немного смущенно возражаю ему:

— Я — с радостью, но мне не придется отдавать вам столько времени, как весною. Я должна искать работы. С издательствами, ты знаешь, плохо: они сокращаются и, боюсь, не закрылись бы…

— Вот и хорошо: вы будешь служить у нас и получать жалованье. Ты думаешь, что я работаю бесплатно? А на что бы я с семьей жил? Ты будешь секретарем «Солдатской правды».

…Я стала секретарем «Солдатской правды» и перенесла сначала много волнений и страха. Ведь я никогда не работала в газетах, да еще секретарем. С Глебом я не виделась почти месяц, до самого Октябрьского, переворота, накануне которого меня с архивом газет «Солдатская правда» и «Деревенская беднота» перевезли в Смольный. Не знаю даже, где в течение этого месяца помещался Петроградский комитет партии.

Очевидно, работы у Глеба хватало. Она так измотала его, что от него осталась лишь тень. Он как-то весь стаял, и на бледном лице со впалыми щеками лихорадочно горели ставшие неестественно огромными черные «южные» глаза.

Я видела его мимоходом то в коридоре Смольного, то в вестибюле. Несколько раз он заходил к нам в комнату, где столик мой стоял рядом со столиком Марии Ильиничны Ульяновой, секретаря «Правды». Приходил он по делу, а мне хотелось поговорить с ним «по душам» и о той же работе, и о видах на будущее, и об отношениях с товарищами. Вопросов набралось немало. И вот раз, когда его долго не было, я спустилась в нижний этаж Смольного, где в то время помещался Петроградский комитет большевистской партии.

Мне никогда не забыть той картины, которая предстала перед моими глазами. Тесная комната была завалена газетами, в ней не оказалось и намека на аккуратность, неукоснительно поддерживавшуюся Глебом во дворце Кшесинской. Народу набилась полная комната. Беспрестанно двигались взад и вперед солдаты за мандатами, приходили и рабочие, и все куда-то торопились.

Я спросила Глеба Ивановича.

Его заместитель указал на угол. Там, к своему удивлению, я увидела на каких-то досках от ящика распростертое тело Глеба. Лицо было небритое, бледное до прозрачности, глаза крепко зажмурены. Он спал мертвым сном. Я поняла все и ушла, не проронив ни слова…

Работа кипела. Для чего-то Петроградский комитет партии был переведен в особняк на Литейный, и мы с Глебом перестали видеться. Помню, как-то раз я встретила его у здания Городской Думы и отдала ключ от моей квартиры — пусть приходит, когда у него будет время, не предупреждая.

А время шло. Перед съездом представителей от фронтовых частей он зашел к нам в редакцию и, узнав, что я буду записывать, не зная стенографии, речь Ильича, покачал головою:

— Делать нечего, если саботируют стенографистки, только боюсь, что перепишешь через пень в колоду. Знаю я, как трудно записать Ильича, а переврать, ох, переврать… Ну, да что поделаешь!

И как же он был доволен, когда Ленин похвалил мою запись…

…Наступила зима восемнадцатого года. В это время он очень волновался, Глеб. На фронте было неспокойно. Немцы подвигались к Пскову, а в партии шли горячие дебаты. Готовилось нечто новое: заключение сепаратного мира с Германией. Некоторая часть партийцев, к которой примыкал и Бокий, была против этого; большая же часть, во главе с Владимиром Ильичом, — за.

Когда немцы взяли Псков и продвигались к Петрограду, возникла необходимость переезда правительства в Москву, вместе с тем, в самом начале марта пошли слухи о заключении сепаратного мира и о том, что многие видные работники Смольного в Москву не поедут, а останутся работать в Петрограде. Среди них был и Бокий.

Сепаратный мир возмущал его. Когда появилась о нем передовица, он спросил меня:





— Тебе понравилась эта статья? — И, не ожидая ответа, снова:

— И ты поедешь в Москву?

Я сказала, что поеду. Мы с ним даже не простились, так как отъезд наш из Петрограда произошел неожиданно ночью. Невыносимо было расставаться с любимым городом; тяжесть лежала на душе и оттого, что не сказала прощальных слов моему другу Глебу.

В отставной столице, превращенной в Петрокоммуну, Бокий встал в защиту революции и был назначен заместителем Урицкого в ЧЕКА.

Когда эта весть дошла до меня в Москву, я не удивилась и обрадовалась. К органам ЧЕКА в то время мы, работники Военной организации, относились с большим уважением. Мы видели в них подлинных хранителей завоеваний Октября, защитников справедливости и порядка, освященного дорогим для нас именем Ленина. Мы не испытывали к ЧЕКА ни малейшего страха, ничего от ЧЕКА не скрывали в личной жизни и верили, что в этой организации найдем опору и защиту от неправды. Я никогда не скрывала своего дворянского происхождения, считая, что нечего его стыдиться, так как ни мои родители, ни дед, декабрист, не запятнали себя ничем порочащим. В анкетах я писала, что мать моя — рожденная Толстая, а отец из дворян, актер русской драмы.

В справедливости действий ЧЕКА я неоднократно убеждалась, когда обращалась туда с просьбами: то позволить вернуться из-за границы русским эмигрантам, то освободить ошибочно арестованных, ставших впоследствии полезными гражданами, преданными советской Родине. Я обратилась в ЧЕКА с просьбой спасти архив в бывшем имении моего двоюродного брата Толстого, где находились письма декабристов и Бакунина. К сожалению, эти ценные документы не удалось спасти, как и картины и портреты из старой картинной галереи. Впоследствии я узнала, что все это было уничтожено самочинно, по невежеству местными крестьянами.

В то время в Петрокоммуне у Глеба Бокия был помощник Ефим Иванович Кривобоков, на обязанности которого лежал контроль за правильным расследованием дел арестованных. Такие работники выбирались с большой осмотрительностью, с гарантией. Не должно было быть сомнений в их честности и прозорливости. Кривобоков в полной мере обладал этими качествами. Это был кристально чистый, чуткий человек, брат старого большевика Владимира Ивановича Невского. Он был мне лично знаком. Непосредственный начальник Бокия Урицкий, по словам Глеба, был человек исключительно справедливый, ставший жертвой бессмысленно-жестокого убийства. Глеб говорил мне о нем:

— За что его убили? Он ни разу не подписал ни одной бумаги о высшей мере наказания — расстреле.

Он не говорил мне о том, как и много ли подписывал смертных приговоров сам, и я умышленно, из деликатности, не спрашивала, особенно после того, как у нас был разговор о присутствии при расстрелах по приговору ЧЕКА.

Я тогда, помню, спросила:

— Скажи, где это происходит? В здании или где-нибудь за городом?

Разговор шел уже в Москве, где ЧЕКА помещалась на Лубянке. Он отвечал:

— В здании.

— Скажи, и ты… ты бываешь на них?

Он смотрел мне прямо в глаза, не пряча взгляда. Мне вспомнились рассказы товарищей о его жестокости, проявлявшейся к полицейским агентам и шпикам. Голос его звучал твердо:

— Я присутствую при расстрелах для того, чтобы работающие рука об руку со мною не смогли бы говорить обо мне, что я, подписывающий приговоры, уклоняюсь от присутствия при их исполнении, поручая дело другим, и затыкаю ватой уши, чтобы не расстраивать нервы.

…По моим наблюдениям, жесток он не был и если взял на себя тяжелую обязанность защиты Революции, то только потому, что чувствовал себя способным выполнить эту трудную и важную работу.

Недаром же он так высоко ценил и глубоко любил Дзержинского, этого «рыцаря Революции», смерть которого он воспринял, как личное горе. Дочь Бокия рассказывала, что видела отца плачущим еще только один раз, когда скончался Владимир Ильич.