Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 116

После окончательного расчета по должности у него осталось восемь тысяч франков собственных – гораздо больше, чем он думал. Сдав деньги, он отнес свой остаток в банк, – ему с непривычки было смешно, что у него теперь собственный «текущий счет»: отрицателям и врагам буржуазной цивилизации постоянно приходится пользоваться ее благами. По дороге из банка домой он остановился на набережной. Убогие парижские рыболовы сидели над водой с удочками – этот вид всегда его смешил: рыбная ловля на Сене! Вспомнил с обычным умилением Енисей – и вдруг мысли об освобождении, давно у него носившиеся, определились по-новому. «Да, ведь это еще остается!» – подумал Вислиценус с внезапно нахлынувшей радостью. – «Зачем же тогда сидеть в Париже, где восемь тысяч уйдут в полгода? Лучше уехать в глушь, там жизнь втрое дешевле и в сто раз спокойнее. Человек создан для солнца и для деревни…» Почему-то ему вспомнился Кастеллан, крошечный городок в Провансе, в котором он был когда-то проездом, еще до войны. В воспоминании осталась прелестная старинная площадь, залитая, до глазной боли, белым южным светом. Больше не помнил решительно ничего. «Может быть, там и реки нет или в ней нет ни единой рыбы? Во всяком случае, и река, и рыба найдутся где-нибудь поблизости, в какой-либо деревушке, столь же милой, столь же солнечной, столь же уютной. Поезжу, поищу, там и поселюсь на остаток своих дней. Жить, где тебя никто не знает, вставать с зарей, ложиться с заходом солнца. Что ж, целый день заниматься рыбной ловлей, как порою на Енисее? Тогда была Марья Васильевна и на полках всевозможные Энгельсы – теперь уж без Энгельсов. Правда, и Енисея в Провансе нет, но ведь дело не в улове. В той идиллической ссылке была еще охота. С грудной жабой охотиться нельзя, да и дорого, а рыбная ловля почти ничего не стоит и не так утомляет, напротив. Если же станет скучно, то буду писать воспоминания, – подумал он с усмешкой, – американский издатель ведь теперь для отставных политических деятелей разновидность американского дядюшки. Денег хватит больше чем на год. В деревушке, верно, можно жить и на пятьсот франков в месяц. Какие расходы? Сниму избу, они теперь во Франции отдаются чуть ли не даром. Мяса все равно лучше есть поменьше, будет своя рыба, а к ней картошка, хлеб, дешевенькое местное вино, которое у них иногда бывает лучше дорогих, прославленных. Еще расходы на газету, на бумагу, на рыболовную снасть, на спиртовую лампу. Разве мне впервой жить на гроши? Да я всю жизнь до революции жил рублей на двадцать пять в месяц… Как же я не подумал об этом раньше? Но раньше я не знал, что у меня останется восемь тысяч. Жить в месте, где нет ни одного русского, ни ГПУ, ни гестапо, ни Нади, ни Кангарова. Год проживу спокойно, а там будет видно. Скорее всего, умру, и меня похоронят на казенный счет по распоряжению мэра. И вот как закончит свою довольно бурную жизнь человек, называвшийся Неем, Чацким, Ураловым, Кирджали, Дакочи, Вислиценусом и черт знает как еще… Полагалось бы, разумеется, «умереть на руках» у кого-нибудь (тоже идиотское выражение: никто никогда ни на чьих руках и ни в чьих «объятиях» не умирал), но можно отлично умереть без «рук», без «урны», без речей, без вранья, без «Памяти старого борца»… Он был счастлив, как давно не был.

На следующий день Вислиценус обошел несколько магазинов, торговавших рыболовными принадлежностями; долго присматривался к витринам, затем входил, справлялся о ценах, брал прейскуранты, где были. Он купил все, что требовалось, истратил около трехсот франков и как зачарованный не мог налюбоваться купленным. «В сущности, я не могу и сам сказать, где причина и где следствие: ухожу ли я в символический Кастеллан от политического пата, или пат образовался оттого, что я почувствовал потребность уйти? Вернее, тут нет ни причины, ни следствия: это случилось одновременно. Но служить больше я не могу. Все преступления, все гнусности, всю пролитую кровь можно было терпеть, пока была вера, что мы строим новую жизнь; а когда оказалось, что все, к общей искренней или злобной радости, ведет благополучно в кабак, то и делать мне с ними больше нечего. Уйти к другим? Печатать в капиталистических изданиях разоблачения о наших делах и людях? Нет, слуга покорный!» – думал он с отвращением.

С рыбной ловлей был отчасти связан и Гоголь. Вислиценус вспомнил, что в «Мертвых душах» очень соблазнительно описана рыбная ловля у Петуха. Он разыскал это место, прочел и решил перечитать все. «Ведь, собственно, самые лучшие книги – те, что впервые читаешь между пятнадцатью и восемнадцатью годами. В Кастеллан захвачу с собой несколько таких книг…» Вначале, впрочем, многое его раздражило: и уверенно-неправильный язык («нет тут у писателей никакого божественного права»), и то, что Гоголь великосветские сплетни называл «камеражами», очевидно, производя слово от «камеры», и то, что он – как-то с вызовом или для увеселения читателей? – говорил «свекруха» вместо «свекровь», «скандальоз» вместо «скандал»; что в доме Костанжогло (необычайно противный – тоже с вызовом противный – субъект) не было «фресков»; что бабы называют помещика «серебро ты сердечное»; что Улинька была «блистающего» роста, что она «в двух-трех местах схватила неизрезанный кусок ткани, и он прильнул и расположился вокруг нее в таких складках, что ваятель перенес бы их тотчас на мрамор…». Раздражила его и болтливость – «отчего же не употребить этого слова»? «Какому счастливцу принадлежал этот закоулок? А помещику Тремалаханского уезда Андрею Ивановичу Тентетникову, молодому тридцатичетырехлетнему господину, коллежскому секретарю, неженатому, холостому человеку. Что же за человек такой, какого нрава, каких свойств и какого характера был помещик Андрей Иванович Тентетников? Разумеется, следует расспросить у соседей…» «Тут все лишнее, что ни слово. Если господин тридцатичетырехлетний, то незачем разъяснять, что молодой, а если холостой, то, естественно, неженатый, и уезд назван Тремалаханским из остроумия, чтобы посмешить, и все это в общем недалеко ушло от «шпрехен зи дейтчей» и «можете себе вообразить, сударь ты мой» его же почтмейстеров. Капитан Копейкин – пародия на самого автора, и рассказывал капитан не менее интересно, чем сам он писал…» Вислиценус продолжал читать с насмешкой (теперь везде и во всем видел ложь). «Очень талантливый, гениальный был обманщик, но обманщик. Никаких идеалов у него не было, все это вранье, его «идеалы» – такая же фальшивка, как благородные приспешники парижской кофейни. С истинным удовольствием он описывал только Ноздревых и Коробочек (их-то описал бесподобно). А что скромно обещал подать читателям «мужа, одаренного божескими доблестями» (неужто «божескими»?), и «чудную русскую девицу, какой не сыскать в мире», мужа и девицу, перед которыми «мертвыми покажутся все добродетельные люди других племен» (уж будто все?), то от этих олеографий он первый помер бы со скуки, это был обман, самое обыкновенное национальное бахвальство, как у разных Загоскиных, вдобавок неискреннее: старался подмаслить цензуру, как Коробочка заседателя, да и Загоскиных боялся, – подхалимаж той эпохи. Думал, что положил конец «Юриям Милославским», а его собственные олеографические Муразовы ничем не лучше «Юриев Милославских», даже хуже, потому что с претензиями, с философией и с вызовом: «откупщик? презираете? а он в сто раз лучше вас всех?..»

Прочитав до конца книгу, Вислиценус, снова ее перелистывая, думал о ней и, как ни странно, по поводу нее – о себе, о своей жизни, о своем деле, о большевиках. «Какие-то бродяги пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны быть помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядиться в армяки и будут мужики… Нужно было прибегнуть «к насильственным мерам. Князь был в самом расстроенном состоянии духа…» «Это ему казалось смешным пределом глупого и невозможного. А вот мы, если мужиков во фраки не нарядили, то уж помещиков в армяки наверное. И его добродетельный князь с «насильственными мерами» (фигура умолчания) – тот же высокопоставленный стахановец из наших художественных шедевров, такой же выдуманный, такой же глупый и такой же скверный. «Само собой разумеется, что пострадает и множество невинных. Что ж делать? Дело слишком бесчестное и вопиет о правосудии…» Вот в чем добродетельный князь и его создатель видели правосудие! Недалеко же ушли от нас. У наших нынешних гоголят невинные, правда, никогда не страдают…»