Страница 4 из 4
Сомнения были отброшены. Вспомнив, с какой стороны подходил ко мне незнакомец, я двинулся туда и скоро увидел низкую, неказистую дверь. Я вошел и стал подниматься по разным лестницам с поворотами и по клинообразным, еле освещенным коридорам, голые доски которых напомнили мне восхождение на готическую башню за океаном. Наконец я оказался на высокой площадке, где прямо на меня из таинственного окошка какой-то сторожевой будки или чулана глядело человеческое лицо. Лицо это, как святой в киоте, освещено было двумя дымящими свечами. Я догадался, что это за человек. Я предъявил ему мой пропуск, и он кивнул мне на маленькую дверь, и тут же внезапный всплеск оркестровой музыки дал мне понять, что я почти достиг цели, а заодно и напомнил органные гимны, которые я слушал, стоя на башне на родине.
И в тот же миг тонкая проволочная сетка вентиляционного окна в той башне как по волшебству возникла перед глазами. В легкие хлынул тот же горячий воздушный поток. С той же головокружительной высоты сквозь тот же мелко сплетенный траурный воздух далеко, далеко внизу такая же плотная масса людей слушала такие же возвышенные гармонии; я стоял на самой верхней галерее храма. Но отнюдь не один и не в тишине. На этот раз у меня было общество. Не из первых рядов и, разумеется, не из бельэтажа, но в высшей степени приемлемое, желанное, веселое общество для меня, одинокого скитальца. Спокойные, довольные мастеровые с разряженными женами и сестрами, да там и сям мальчуган в кожаном фартуке, с умной сосредоточенной мордашкой, раскрасневшийся от волнения и нагретого воздуха, как размалеванный херувим, парил над раскинутым внизу людским небосводом. Высота нашей галереи поистине отпугивала. Барьерчик был низенький. Я вспомнил глубоководные лоты и матроса на руслене, вытягивающего лотлинь под тягучую песню. И, подобно грядам блестящего коралла сквозь глубокое море лазурного дыма, там, внизу я видел украшенные драгоценностями шеи и белые руки женщин в первом ярусе. Но в антракте опять зазвучал оркестр, теперь исполняли бодрящий национальный гимн. Волнами взмывали звуки, пена мелодий разбивалась о наш барьерчик, и голова моя невольно склонилась, а рука сама полезла в карман. Лишь одумавшись, я стряхнул минутное наваждение и напомнил себе, что сегодня у меня нет книжечки в сафьяновом переплете и что нахожусь я не в доме молитвы.
Я быстро собрал свои мысли, не в меру разбежавшиеся после внезапного перехода от унылой улицы к этому сверкающему, ошеломляющему зрелищу, когда почувствовал, что меня легонько толкнули под локоть, и, резко обернувшись, увидел, что оборванный, но совсем не злой с виду мальчик радушно предлагает мне нечто вроде кофейника и оловянную кружку. Спасибо тебе, – сказал я. – От кофе я, пожалуй, откажусь.
– Кофе? А вы разве янки?
Правильно, мальчик, ты угадал.
– Ну что ж, у меня папка уехал в Янкиландию искать счастья. Так выпейте, янки, на пенни за здоровье бедного папки.
Из наклоненной банки, похожей на кофейник, полилась кофейного цвета струйка, и в руке у меня оказалась кружка, полная шипящего эля.
– Не надо, мальчик. Дело в том, что у меня с собой ни пенни. Забыл, понимаешь, кошелек дома.
– Это ничего, янки, выпейте за моего папку, он хороший.
– От всего сердца, добрый ты мальчик. Пусть живет вечно.
Он явно удивился моему неожиданному порыву, весело улыбнулся и отошел от меня, предлагая свой кофейник направо и налево и не встречая отказа.
Быть бедным не всегда означает бедность, размышлял я. Можно процветать и без единого пенни. Мальчик в лохмотьях может оказаться щедрым, как король.
Ибо этот некупленный глоток эля удивительным образом взбодрил мою поникшую было душу. Отвага была в этом ячменном солоде, сладчайшая горечь в чудесных семенах хмеля. Да воздаст Господь славному мальчику.
Чем дольше я глядел по сторонам на высокой своей галерее, тем больше мне нравились люди, ее занимавшие. Просторно здесь не было, скорее уж тесно – ведь это самые дешевые места, куда и забираются очень немногие. Она расположена точно над серединой верхнего яруса, и с нее, глядеть ли вдаль или вниз, открывается вид на весь театр, и прямо перед глазами, хотя в сотнях футов, – выдвинутая вперед сцена. Как я стоял тогда в башне, разглядывая заокеанский храм, так стоял и здесь, на топе грот-мачты этого сухопутного корабля.
Ничего предосудительного в этих стенах не допускалось – таков был порядок в этом именно театре. Глядя вокруг невозмутимым взглядом совершенной любви, я сидел безмятежно и любовался тем, что видел вокруг себя и внизу. И довольство мое было еще полнее при мысли, что мистер Макриди, главный исполнитель в этот вечер, – любезнейший господин, сочетающий лучшие стороны светского и христианского обхождения с наивысшим совершенством в своей профессии и поистине не пожалевший трудов, чтоб отшлифовать, возвысить и облагородить ее.
Но вот занавес поднялся и появился кардинал в роскошном облачении. Поразительная вещь – это личное сходство! Он как две капли воды похож на того представительного священнослужителя, которого я видел со своего места на башне, озаренного светляками витражей. И сейчас, сверкая в розовых отблесках раскрашенных стен и сверкающих ярусов, священник-актер тоже как бы озарен готическими эмблемами. Слышишь? Тот же размеренный, учтивый, невозмутимый тон. Видишь? Та же внушительность осанки. Превосходный актер, этот Ришелье.
Он исчез за кулисами. Не иначе как скрылся в артистическом фойе. Появился вновь, в облачении кое-что изменилось. Сон ли мне снится или память воскресила что-то похожее, виденное через проволочную сетку?
Занавес падает. Вскочив на ноги, тысячи покоренных зрителей дают ответы – оглушительно, без сомнения, искренно. От всей души. Ничего похожего на это память мне не предлагает. По искренности ответов этот храм не имеет равных. И достигнуто это всего лишь подражанием жизни? Так что же тогда значит «играть роль»?
Но вот опять слышна музыка, и могучая эта волна выносит меня и всю ублаготворенную, миролюбивую толпу на улицу.
Я вернулся в свою одинокую каморку и мало спал в ту ночь – все думал о Первом Храме и Втором Храме и о том, как, оказавшись чужаком, в чужой стране, я в одном нашел подлинное милосердие, а дома, на родине, был вышвырнут из другого.
1854