Страница 8 из 15
— Ах! Так вы здесь жили? — переспрашивает он.
— Мне сейчас придется вас покинуть, — вдруг объявляет она. — Сегодня вечером к нам придут гости на обед, надеюсь, вы спуститесь пораньше?
Она отступает от стола Анри, готовая уйти. Но, проходя мимо кровати, останавливается, завидев над ней акварельный портрет.
— Это, кажется, ваша сестра? Вы мне не говорили, что у вас есть сестра. Как ее зовут?
— Луиза.
— Луиза! Мне нравится это имя. Но я не могу рассмотреть ее отсюда. Уже темно, а занавесь мешает.
Она отдергивает к стене полог, закрывающий изножие постели, и, чтобы лучше разглядеть портрет, всем телом подается вперед, так что тюфяк легонько проминается под ее тяжестью.
— Как по-вашему, сестра на вас похожа? — внезапно спрашивает она, оборачиваясь к нему.
Анри, стоя позади нее, рассматривал удерживаемый гребнем тяжелый пук черных волос на ее затылке и спину в коричневом платье; лицо ее, когда она обернулась и глянула через плечо, показалось ему очаровательным, а она между тем снова переспросила, уже почти лежа на его кровати:
— Да ответьте же, она на вас похожа?
— Так говорят.
— Особенно глаза, правда? Голубые, как у вас, — она поочередно разглядывала портрет и физиономию Анри, — и с черными бровями, это редко бывает, и строение лица то же… но мне кажется, волосы у нее светлее ваших.
Она уперлась кулачками в кровать; ее шелковый передник цеплялся за льняное покрывало, коленки, вдавливаясь в коврик, лежавший в ногах постели, стягивали его вниз, и он помаленьку сползал на пол, раскрасневшееся улыбающееся личико сияло вдохновенной пытливостью, обычно полуприкрытые, а теперь широко распахнутые глаза неотрывно смотрели в глаза Анри, и тот также глядел на нее в упор.
Ресницы у нее были длинные и загнутые, зрачки густо-черные, и на их ярком, будто эбеновое дерево, фоне змеилось множество золотистых прожилок, кожа век слегка коричневатая, глаза от этого казались еще больше и словно таяли от любовного изнеможения. Как мне нравятся эти большие глаза тридцатилетних женщин с кожей, едва приметно тронутой желтизной осенней листвы, проступающей ярче на нижнем веке, их взгляд, по-андалузски жгучий, по-матерински нежный, томно медлителен; они то вспыхивают, как факел, то подернуты дымкой, подобно бархату, они способны внезапно раскрыться, метнуть молнию и тотчас вновь укрыться в тени утомленных ресниц.
— Ваш рот, к примеру, — продолжала она, — гораздо меньше и лучше очерчен, более насмешлив… Вы очень любите вашу сестру? И она в вас тоже души не чает, ведь правда? А ваша матушка? Уверена, вы были ужасно избалованным ребенком, вам ни в чем не отказывали, вот уж могу себе представить.
Она перестала разглядывать портрет и направилась к двери, рука ее сжимала ключ. Анри ничего не отвечал.
— Женушка! Женушка! — раздался крик на лестнице.
— Ну вот, до свидания, я покидаю вас, уже четыре часа, бегу переодеваться… Ах, как мы поговорили! Пока-пока, до скорого свидания.
Она торопливо отворила дверь, платье просвистело, будто подхваченное ветерком, Анри слышал, как она бегом спустилась вниз и чуть погодя в ее комнате раздались быстрые шаги.
Анри хотел снова засесть за работу, но уже ничего не было видно, и он решил не возвращаться к прерванным занятиям. Прошелся взад-вперед по комнате, выглянул в сад, понаблюдал, как сгущаются сумерки, перебирая в голове все недавние впечатления, но чутко прислушиваясь, не прошуршит ли юбка, не скрипнет ли паркет под туфелькой.
Наконец он оделся и спустился в гостиную.
Никто из приглашенных еще не явился. Мадам Рено в полном одиночестве сидела в креслах у огня с маленьким плетеным из соломки опахалом в руке и ожидала остальных сотрапезников. Хотя на дворе стоял декабрь, она надела белое платье — бессменный наряд англичанок и нотариусовых жен в захолустье: наряд этот состоял из длинной кружевной пелерины, концы которой перекрещивались спереди, закрывая плечи, казавшиеся шире обычного из-за талии, ставшей, напротив, гораздо уже. Она не надела чепца, но, чтобы несколько обновить прическу, пропустила меж зубцами гребня маленькую золотую цепочку, и та притаилась в волосах, как змея в траве, а застежка на ее конце — вылитая змеиная головка — соскользнула прямо к уху.
— Очень мило с вашей стороны, что вы пришли составить мне компанию.
— Я думал, все уже собрались, — неуклюже брякнул он.
— А иначе вы бы не спустились, — смеясь, заключила мадам Рено.
— О! Я хотел сказать совсем не то: просто мне бы не хотелось прийти последним.
— Может, излишняя застенчивость помешала бы вам войти? Неужто вы еще такой ребенок?
— Застенчивость, у меня? — вспыхнул Анри, жестоко уязвленный в своем самолюбии восемнадцатилетнего юнца. — Застенчивость, у меня? Напротив, напротив!
— Это было бы неудивительно в вашем возрасте. — Что-то неуловимо теплое и ласковое прозвучало в этих словах. — Лучше пожалейте меня, — вздохнула она, — ибо я взаправду достойна жалости: я обречена проскучать весь вечер. Мсье Рено желает принимать гостей, это его развлекает. О-о-о, какие люди будут сегодня… невыносимые, вот увидите… Мы все так скованны перед посторонними, так мало в нас остается непринужденности, приходится контролировать каждый свой жест, следить за собой, чтобы не проронить лишнего слова. Ох, какая пытка! — Затем, словно обращаясь к самой себе, продолжила: — О, как же мне по душе, когда в узком кругу собираются истинные друзья и можно говорить обо всем, обо всем думать… но так редко удается встретить тех, чьи сердца откликаются на биение вашего сердца и кто способен вас понять!
Она говорила все это медленно, вытянувшись на большущей красной бархатной подушке, уперев каблуки в каминную подставку для дров, причем на лице ее оставалось выражение меланхолической задумчивости, а в голосе слышалась скука.
Тут бок о бок, выпятив грудь вошли, едва не застряв в дверях, господа Себастьен Альварес и Эмманюэль Мендес, оба с напомаженными до блеска волосами, в каштановых рединготах с бархатными воротниками, в очень длинных атласных галстухах и жилетах с громадным вырезом, оба разом весьма неловко поклонились и застыли в углу, перекидываясь репликами на своем родном языке.
Часы пробили шесть, когда папаша Рено пожаловал в гостиную, распахнув обе створки двери, и впустил основную часть гостей, прибывших точно в назначенное время. Вошел его земляк мсье Ленуар, парижский торговец лесом, а с ним супруга и дети, Адольф и Клара — настоящие маленькие парижане: белобрысые, бледные, пухлые и лимфатичные. Особо уродливой выглядела девочка: у нее были красные глаза, и она часто кашляла; ее толстый братец в белокурых кудряшках держался довольно спокойно, он без остановки жевал, пуще всего налегая на крем; родители обрядили его в мундирчик артиллериста и находили в нем массу талантов.
Мадемуазель Аглая пришла одна, без своего брата. Старая дева двадцати пяти лет, преподающая английский язык в «boarding schools for young ladies»,[18] очень изящная и необычайно худая, с изумительными локонами, подвитыми на английский манер, они касались скул и ниспадали до самых лопаток, при любой возможности выставляемых на обозрение, во всякое время года, невзирая на холода, притом отважная девица не подхватывала ни малейшего насморка, уже не говоря о воспалении легких, хотя на первый взгляд обладала чрезвычайно деликатной конституцией. Ее ножка отнюдь не блистала красотой, хотя шнурки своих туфелек из зеленоватой кожи она всегда затягивала так, что те едва не лопались. Но мало того: ее руки — обстоятельство, особенно прискорбное для особы чувствительной, — руки были красны, в особенности зимой, испорчены следами обморожения; извольте, однако же, обратить внимание на сверкающую белизну зубов, приоткрываемых при улыбке тонких губ, на кожу столь безупречной белизны, что шея и лебяжье боа, наброшенное на плечи, казались почти одного цвета. Мадемуазель Аглая — давнишняя подруга мадам Эмилии, ее соседка по дортуару в пансионе, они делились самым сокровенным, виделись почти ежедневно, сиживали подолгу вместе и постоянно провожали друг дружку до входной двери, у которой их беседа обычно длилась еще добрые четверть часа.
18
Пансион закрытого типа для юных леди (англ.).