Страница 11 из 15
Ну я-то оплакиваю все, сожалею даже о времени, когда учился читать, хотя в ту пору я лил слезы целыми днями. В коллеже меня вечно наказывали, надо мной издевались, школили и лаской и таской; я грущу о днях, когда меня оставляли после уроков, даром что тогда кипел от ярости; да, мне жаль и самых унылых дней минувшего, они для меня овеяны таким очарованием, какого лишены даже счастливейшие из нынешних. Но особенно жаль, что тебя нет рядом. Анри, как чудесно жить вместе, в этом благородный аромат юности и той преданности друг другу, которая делает нас прекрасными и сильными, словно ангелы. До сих пор ноги то и дело сами приводят меня к твоему дому, я поневоле чего-то жду в тот час, когда ты имел обыкновение приходить. Анри, бедный мой Анри, пиши мне часто и подлиннее, и возвращайся, твое место свободно у того очага, где мы столько раз сиживали рядом; я одинок, никого не вижу, не хочу видеть: я жду тебя и скучаю. А тут еще и зима! Ты же знаешь, как меня угнетает дурная погода, в какую меланхолию я впадаю при виде мокрых от дождя крыш.
А недавно, кажется в прошлую субботу, еще проглянуло солнышко; я вышел прогуляться за городскую черту, туда, где укрепления. Бродил по валу, поросшему травкой, откуда взгляду открывается вся долина и речушка, краса здешней округи, петляющая среди ив. Она была схвачена льдом, в нем отражалось солнце — совсем как большущая серебряная змея, застывшая в траве. Зимой мы с тобой тоже хаживали туда, сколько раз подобное сравнение приходило нам на ум! Возвращаясь по Крапивной улице, идущей мимо коллежа, я перегнулся через стену и заглянул во двор. Смотрел на каштаны, под которыми мы когда-то играли, и на тот громадный тополь, шелестевший за окнами нашего класса, а по утрам, когда мы, еще совсем сонные, шли на занятия, он был усыпан щебечущими птицами, раскачивающимися на его верхушке. Я долго стоял там, вспоминая тот день, когда впервые очутился среди вас, всем чужой, а ты сразу подошел ко мне и заговорил; потом в памяти медленной чередой стало раскручиваться все дальнейшее: крики во время перемен, стук мячей об оконные решетки, горячая, влажная духота классов и т. д. и т. п.
Там было окно, в которое заходящее солнце метало все свое пламя, казалось, оно светилось, как расплавленное золото; я давно уже пытался припомнить, что это за окно, теперь выяснил: одно из тех, что в карцере, я его опознал по белому кирпичному обрамлению, по царапинам от наших перочинных ножей, которыми мы вырезали свои имена. Наконец я вернулся домой, думая о нас двоих, о тебе, гадал, где ты находишься в этот час, что поделываешь в своем Париже. «Может, он в театре, — говорил я себе, — или идет по улице, направляется домой либо, напротив, в город. Так где же он?»
Но будем тверды! Через четыре месяца, на Пасху, ты приедешь, а потом нигде еще не сказано, что на будущий год я и сам к тебе не присоединюсь. Так что еще не все потеряно, есть надежда. Я себя подбадриваю, чтобы вовсе не отчаяться. Если бы ты был здесь, ты бы меня поддержал, я издерган тысячами беспричинных тревог, беспредметных печалей, из-за них совсем забросил свою драму, о которой тебе говорил, «Рыцаря Калатравы».[29] Когда я сажусь за писание, то не нахожу ни единого слова или вообще не могу думать о развитии сюжета; и все же я снова за нее возьмусь, менее чем через месяц драма будет завершена, я прочту ее тебе на Пасху, когда ты приедешь.
До свидания, дорогой Анри, целую тебя.
Твой друг Жюль.
P.S. Пришли мне по почте томик Шиллера, о котором я тебя просил, мне он необходим для работы. Скоро Новый год, вспоминаешь ли ты о нашем милом Новом годе, о подарках, о новых книжках в прозрачной бумаге… Но теперь для меня новый год уж никогда не начнется с праздника! Прощай, и еще тысячу нежных слов в придачу.
Общие воспоминания, которые воскрешало письмо Жюля, не на шутку растрогали его друга; они настигли Анри в скучный день, этакий глупый, промозглый и бесцветный декабрьский денек, когда нет смысла ни выходить в город, на улице слишком уж гадко, ни посидеть дома, за книгой, поскольку для чтения не хватает света.
Анри дважды перечитал письмо и сполна разделил его нежную горечь; он и сам загрустил о той половине собственной души, которую покинул вместе со всеми дорогими привязанностями; вспомнились мать, сестра, родной дом, полный ласки и сладостных чувств, сами его стены, такие теплые, милые сердцу, будто молчаливые друзья, укрывающие от невзгод, надзирающие за вашим взрослением; ему стало жаль себя, и от подступивших слез покраснели веки.
Но тут у входной двери звякнул колокольчик, кто — то взбежал по лестнице, ключ торопливо скрипнул в дверном замке, и он услышал за спиной шаги.
— Извините, что вхожу к вам без стука, — раздался голос мадам Рено, — но я только что вернулась с прогулки, умираю от усталости, а у меня внизу не разожжен огонь. Уж-жасная погода!
Она откинула вуаль, подошла к камину, чуть приподняла юбку и поставила ногу на подставку для дров, чтобы согреться. Лицо у нее разгорелось на ветру, щеки порозовели, посвежели, румянец проступил на голубоватой от холода коже, глаза стали влажнее и мягче, чем обычно. Она выпростала руки из муфты; перчатки были как раз впору, особенно туго обхватывая запястье. Нет ничего милее узкой белой перчатки, появляющейся из меховой муфты на розовой подкладке, а еще если в ней зажат измятый вышитый платочек, теплый и ароматный, — нет ничего прелестней этого, милый читатель, кроме, разумеется, самой женской ручки, если таковая хороша.
Тут у Анри вмиг вылетела из головы драма под названием «Рыцарь Калатравы», равно как и ее автор, не говоря уже о коллеже, родителях, отчем доме — обо всем том, что порождало столько слезоточивых воспоминаний.
На следующий день он пошел повидать Мореля.
Странным человеком был этот Морель: один из тех, кого буржуа определяют как оригинала, на кого деловые люди взирают как на артиста, а истинные художники почитают пошляком, — он отличался достаточной утонченностью суждений, но был начисто лишен деликатности чувств, равно как и тяги к роскоши, а заодно и тщеславия, во взаимоотношениях с людьми оставался прям и понятлив — этакая помесь адвоката и банкира, но без подлых умолчаний первого и алчности второго, он хранил верность обеим сторонам своей натуры в решительности и добром рвении, в страсти к порядку и почти вдохновенной преданности сугубо материальным интересам и работе ума, требующей не высокого полета, а изощренной сообразительности.
Он принадлежал к тем одаренным личностям, которых природа снабдила всем, надобным для житейского преуспеяния, забыв добавить разве что кое-какие грешки, но успокоенность духа или неблагоприятные обстоятельства мешают им достигнуть кормила власти, сподобившись коей, они могли бы совершить что-нибудь если не великое, то полезное, — он был из породы трудяг, рожденных для повседневных усилий незамысловатых и упорных, причем работа никогда не выведет их из терпения, они исполнят ее с напористым прилежанием рабочего за станком и с изобретательностью финансового директора; из таких выходят блестящие секретари министерств, но плохие министры, они бойко строчат деловые заметки, однако не способны выдавить из себя ни строки настоящего текста — умные машины и ничего более.
Бедняк, он сделал себе ремесло из самой бедности, обучавшийся извлекать прибыль, остался вечным учеником. Маклеры, адвокаты, нотариусы, делатели денег и всякого рода манипуляторы звонким металлом, среди которых он жил, не смогли ни совладать с его врожденным достоинством, ни загрязнить добрую природу его души, каковую толика воображения или сердечного жара давно бы переплавили в нечто более героическое и способное на высокие свершения. Зритель множества бесчинств, он ни в одном не принял участия, а потому виновные внушали ему кипучее негодование, чуждое людям одухотворенного склада. Непрестанно общаясь с миллионерами, он не претендовал более чем на двадцать тысяч ливров ренты, но их величал не иначе как придурковатыми парвеню, иногда говоря им это прямо в лицо, что придавало его существованию дополнительный блеск независимости и, наперекор крестьянскому происхождению, некоего аристократизма, от имени которого он вершил над ними нравственный суд. У него ни разу недостало времени влюбиться или пуститься в игру, а потому он глумился над любовью и порицал игроков — получалось малость тяжеловесно: издевка порядочного человека, не потревоженного ни бурями, ни хотя бы сквознячком страсти и не верящего в существование штормов, ибо в глаза не видел моря. Даже в молодости он обошелся без мечтаний — бывают же и такие люди на земле. В остальном превосходный малый, любитель хорошо пожить, сибарит в меру возможноcтей, склонный смаковать удовольствия, как то подобает современному человеку, любитель оргий, но до той минуты, когда начинают бить зеркала, — он мог бы походить на героев, воспетых Горацием, будь у него чуть поболе вкуса, хотя какие-то начатки такового имелись и здесь: он истово почитал Беранже,[30] а памфлеты Поля-Луи[31] знал наизусть.
29
«Рыцарь Калатравы» — драма Жюля написана на модный у романтиков испанский сюжет; рыцарский орден Калатравы, основанный в Испании в XII в., упоминается в «Эрнани» Виктора Гюго.
30
Беранже, Пьер-Жан де (1780–1857) — поэт-песенник, в глазах Флобера образец невзыскательного «буржуазного» вкуса.
31
Памфлеты Поля-Лyu — имеется в виду либеральный памфлетист Поль-Луи Курье (1772–1825).