Страница 34 из 43
Нта ве Укванга! Радуйся, молодые поют для тебя, поют песни, полные страсти и гармонии! Радуйся, имя твое красит тебя; радуйся вместе со всеми близкими, ведь они желают снова видеть тебя, будь спокоен, ни у кого здесь нет к тебе и капельки ненависти! Ни у кого! Нта ве Укванга!
Кто-то подал Полю вертел с говяжьими жилами, скрученными наподобие улиток, жесткими, просоленными, — такого кушанья он никогда еще не пробовал. Поймите, Давид, воскликнул Поль, будто он подсудимый, а я судья, которого он должен убедить в достоверности того, о чем рассказывает. Наконец я был у цели. Впервые за все годы у меня появилось ощущение, что я вижу перед собой настоящую, зловонную, веселую реальность. Я жевал и жевал эти жилы, и казалось, никогда не разжую, но в какой-то момент они вдруг раскрошились во рту — пожалуй, даже растаяли. Нас-то всегда кормили хорошо. Куда бы мы ни приезжали, для нас жарили лучшие куски вырезки, иногда печень, и вот я наконец ел то, что ели те, кто и в глаза не видел ни франка из нашей финансовой помощи. Наши деньги текли в карманы богачей, дети же и внуки людей, встретивших меня во мраке ночи, обречены на то, чтобы гнить в болотах, есть жилы, пить кислое просяное пиво и не знать в жизни ничего отрадного, кроме своих песен, а иногда пары бутылок пива, сваренного на заводе… Ящик именно такого пива притащил в мрачное убежище посланный за ним мальчик — вместе с бутылкой виски «Хайлендер». Ни до, ни после того вечера он никогда не брал в рот этой гадости, клялся Поль, делал все, чтобы не стать продажным, держался подальше от всего дурного, и вот, можно сказать, в мгновенье ока понял: именно в этом заключалась порочность его позиции. Он хотел оставаться чистеньким в этом хаосе, ибо верил: его спокойствие распространится по всем городам и весям. И был при этом тем инородным телом, вокруг которого собирается хаос, — так, солевому раствору требуется инородное тело, чтобы образовались кристаллы. Мы варили суп, Давид, не помешивая его. Жир плавал сверху, осадок же пригорал. Поль рассказал, как, глотая виски, влил в себя кашицу из говяжьих жил, выпил бутылку до дна и сунул мальчику еще одну купюру. Мужчины смеялись, ударяя себя по бедрам, и запели другую песню:
Нгвино рукундо — приди ко мне, милая, приди, подобная небу ясному, я приготовил духи, хочу кропить ими тело твое и радостно петь, пока восторг не опьянит тебя. Мбвира рукундо Инзира йозе вайе — приди ко мне, милая, расскажи о своем пути, не выходи на солнце, ибо коварно оно и может ввергнуть в соблазн избегать встречи со мной.
Поль попытался повторить слова, поначалу запинался, потом стал произносить звуки все увереннее, мужчины радовались, и неожиданно в круг ввели женщину — нет, не женщину, это была еще девочка. Вглядевшись, он решил, что она из народности тутси. Он видел в ее глазах страх и чувствовал ее запах. Она пахла дешевыми духами, как зеленый освежитель воздуха в посольском туалете. Мужчина справа от Поля подвинулся, девочка села рядом с ним и, когда вернулся мальчик, первой отпила глоток из бутылки виски. Затем вдруг встала и начала танцевать — шажки были маленькими, робкими, движения рук и тела, нет, скорее намеки на них, — целомудренными. Она повернулась к Полю, танцевала теперь для него, подала ему руку, он встал и начал танцевать вместе с ней. Вообразив танцующего Поля, я чуть не рассмеялся, ему же было совсем не до смеха. Он не помнит, рассказывал Поль, как он оказался в этой хижине, но вдруг заметил, что там, кроме них, никого нет, — только пение и темнота. И он понял, что было бы грешно не замарать себя близостью с этой девочкой, не снять с нее грязную юбчонку, не дать ей увлечь его за собой…
Нгвино рукундо Умпо-беране. Приди ко мне, милая, одари меня поцелуями жгучими! Дай насладиться красотою твоей. Лик твой она делает чарующим, тело твое — пленительным, а тебя саму — ненаглядной. Нгвино рукундо Нгвино зимби — приди ко мне, милая, приди ко мне, несравненная, ты ярче солнца, ослепительней белого света, божественнее самого Бога — так иди же ко мне, возлюбленная моя.
Они продолжали петь, и мои руки, мое дыхание, все мои чувства следовали ритму их песен. Мне оставалось только отдаться этим звукам, и я знаю, лучше бы мне было зажать уши и сбежать, сказал Поль, и впервые с начала этой исповеди он, похоже, усомнился в искренности своих слов, но я спросил себя, продолжил он, почему именно я должен отказать себе в этом удовольствии. У всех здесь есть женщины. У Мисланда — его бабы, у каждого из бельгийцев, которые по вечерам сидят и пьют в «Шез Ландо» до полицейского часа, есть второй офис, как они называют своих любовниц, даже у вас, не так ли, Давид, есть ваша крошка… И тут во мне поднялась волна ярости — как мог он осмелиться сравнить Агату с той девчонкой, поставить меня на одну доску с собой! Более гадливым было только еще одно ощущение: я вдруг увидел вице-координатора — воплощение порядочности, скромности, честности и самоотверженности — во власти загнанного внутрь вожделения. Увидел человека, далеко не в расцвете лет, измученного страстью, которую он постоянно подавлял в себе, — этот мой визави с его детскими ручонками и всегда ухоженными ногтями. Мне стало противно при мысли о бездне ласк, в которых нуждалось это тело. Я почувствовал отвращение к этой вопиющей жажде сладострастия.
Чем я это заслужил, спросил Поль, разве что-нибудь натворил, чтобы такое наказание постигло именно меня, и секунду-другую я не понимал, что он имел в виду, пока не увидел на его расширившихся зрачках слезы. Она меня наградила, Давид, эта потаскушка наградила меня заразной болезнью, и в голосе у него было больше удивления, чем гнева. Закончив свою историю, он долго сидел неподвижно, словно ожидая последнего, смертельного удара или, наоборот, отпущения грехов — что-то вроде оправдательного приговора с моей стороны, утешительных слов типа «то был всего лишь сон». Однако он не услышал от меня ни того, ни другого. Я молчал, заставив его потомиться, пока он не собрался с силами и не рассказал, как ему удалось забыть эту историю и не думать о ней до тех пор, пока он не заболел. Мне вспомнилась та неделя, когда он впервые не появился в посольстве. Говорили, что у него легкая простуда, и так оно и было. Казалось, ничего серьезного, однако Инес все-таки послала его к врачу из-за высокой температуры. Но Поль к врачу не пошел — потому как боялся и внушил себе, что болезнь он подцепил по своей вине. Лечению она не поддается, рано или поздно я умру, став жертвой двух-трех часов отчаяния и беспечности. Мне пятьдесят три, мужчины же в этой стране живут в среднем лет сорок пять, сказал он и улыбнулся с видом человека, который имел безнадежную карту и все же сорвал банк. Но рассказать Инес о случившемся я не могу, продолжил он, все еще улыбаясь, и мне стало ясно, почему исповедником он выбрал именно меня. В последние три месяца Инес, конечно, искала интимной близости, но всякий раз я уклонялся, хотя делать это было нелегко. Я все втоптал в грязь. Она была мне верной спутницей, замечательной подругой, а я испортил наши теплые отношения. Боюсь, тормоза мне когда-нибудь откажут, и я заражу Инес. Не могу же я вечно поворачиваться к ней спиной. Давид, пожалуйста. Голос его стал умоляющим, и он был более чем смешон — человек, который, немного выпив и слушая песни аборигенов, теряет самообладание. Трус, готовый скорее заразить свою жену, чем объяснить ей, что он не был тем подвижником и самоотверженным специалистом по оказанию помощи слаборазвитым странам, которым она его всегда считала. Что интересовали его не только работа и забота о преемственности поколений в этой стране, но — время от времени, от случая к случаю — и упругие женские задницы.
Отчаянное положение Поля не оправдывало его поведения. Почему он обратился ко мне? У него не было никого, кто был бы ему и Инес ближе, чем я, и это испугало меня. Он, несомненно, считал меня своим лучшим другом, и мне показалось, что это обстоятельство ужаснее, чем подхваченная им зараза. А к кому в подобной ситуации с такой просьбой обратился бы я? Долго думать не пришлось. К Маленькому Полю — человеку, мне совершенно чужому. И все же более близкому, чем все остальные. Непоседливый Мисланд не стал бы слушать меня дольше десяти минут. Я был лучшим другом Поля, а Поль — моим. Он не был хорошим другом. Нет, не был, но другого просто не существовало. А как можно отказать своему лучшему другу в просьбе, от выполнения которой зависит здоровье его жены? Может быть, я бы и пошел ему навстречу, но не успел. Через три дня, в четверг, вечернюю тишину над Кигали разорвал взрыв. Кто-то сбил самолет президента. Той же ночью жизнь в Кигали превратилась в кромешный ад, и в таком состоянии городу и всей стране пришлось пребывать сто дней — и даже чуть дольше.