Страница 4 из 17
ПОСТОЯЛЫЙ ДВОР ПАПАШИ ГАННА
Фото Б. Гесселя
Понятно, что, поселив Троцкого в Барбизоне, французские власти поставили у его виллы охранников с собаками, потому что убить Троцкого (заслужив тем самым щедрую награду Сталина) желающих было предостаточно, да и сам смутьян Троцкий представлял для окружающей среды немалую опасность. Но в первые месяцы курортной ссылки все шло как будто мирно. Приезжали к Троцкому всякие леваки-карьеристы вроде Мальро, чтобы потолковать о прелестях революции, наезжали беспринципные корреспонденты вроде Жоржа Сименона, но, когда в феврале 1934 года в Париже началась заваруха, пошли забастовки и коммунисты стали драться с полицией, неуемный Троцкий не выдержал и напечатал (в унисон с тогдашними призывами московского подрывного Коминтерна) один из своих манифестов, до которых он был такой охотник. Это было пылкое воззвание, призывающее французских трудящихся превзойти ту кровавую заваруху, что устроили Троцкий с Лениным в России в октябре 1917 года. На тот же предмет обратился Троцкий и к пролетариям всех стран. Заваруха во Франции в те дни была страшная, и тихая деревушка художников у леса Фонтенбло рисковала стать мозговым центром мировых кровопролитий, наподобие Москвы или Питера. На Троцкого обрушилась, конечно, не только правая французская пресса, но и подневольная «революционная» газета «Юманите», которой московские хозяева приказали выступить против «врага народа». Вот тогда-то французская полиция и поняла, что промедление, как выражался тов. Ленин, «смерти подобно», потому что толпа демонстрантов уже брала приступом виллу Кёр-Моник. Полицейские приказали Троцкому бежать в Париж, а потом еще дальше – на юг Франции. Убегая, он в целях предосторожности даже сбрил свою знаменитую бороденку. Ну а с его исчезновением в деревушке Барбизон снова стало тихо. Я был там недавно – рай земной, да и только. И чудный лес по-прежнему стоит за околицей. Лес вокруг деревни, лес на старых картинах – знаменитый лес Фонтенбло…
Впрочем, селения, прилепившиеся к оконечности леса Фонтенбло (и с запада, и с севера, и с востока, и с юга), заслуживают особого рассказа, так что начать его можно и со знаменитого Барбизона, который, конечно, не «барбизонским бегством» Троцкого славен, а, как уже было мной упомянуто, – прославленной на весь мир барбизонскою школой живописи…
Барбизон – Бьер – Куранс – Мийи-ла-Форе
Знаменитый хутор на окраине леса Жан-Франсуа Милле • Постоялый двор папаши Ганна • Деревушка Барбизон • Куранс • Мийи-ла-Форе
У деревень, как и у людей, своя судьба, а против судьбы, как известно, не попрешь. Так вот прелестной деревушке Барбизон (точнее, это был небольшой хутор лесорубов, приписанный к коммуне, или, если угодно, к сельсовету Шайи) повезло на художников. Ни в одной деревне Франции не собиралось в XIX веке столько художников, сколько их осело между 1830 и 1860 годом в Барбизоне. По поводу точной даты того, когда началось это нашествие, специалисты расходятся, но не слишком. Иные говорят, что уже в 1822 году художники присмотрели этот хуторок у западной оконечности леса Фонтенбло, близ ущелья Апремон, близ огромных дубов и стройных сосен. Среди первых поселенцев дружно называют «неоклассика» Клода Алиньи. Он ночевал у местного кабатчика папаши Ганна, у него и столовался. Вскоре к нему присоединился Браскасса, а в 1832 году здесь поселился славный живописец Камиль Коро. Потом объявились Диаз де ла Пенья, Шарль Жак и другие художники. У папаши Ганна теперь был уже настоящий постоялый двор. Летом 1849 года, спасаясь от эпидемии холеры, из Парижа бежал с семьей 34-летний художник Жан-Франсуа Милле. Он уже овдовел к тому времени, женился снова (хотя еще и не расписался пока со своей Катрин), имел детей, так что в Барбизоне, куда он приехал по совету друзей-художников Шарля и Диаза, ему пришлось снять дом у месье Альфреда Сансье, с которым по причине безденежья он часто расплачивался картинами (кто ж знал в ту пору, что они станут когда-нибудь так дороги!). Дом пришлось снять в деревне и его другу, художнику Теодору Руссо. К тому времени обосновались в Барбизоне французские художники Добиньи Домье и Дюпре, а также немцы, бельгийцы, американцы, румыны (в общей сложности больше полусотни живописцев). Наезжали сюда Сислей, Сёра, Мане и Моне, так что образовалось довольно представительное сообщество художников, многие из которых стали позднее весьма знамениты. Мало-помалу заговорили в мире искусства о «барбизонцах» и барбизонской школе живописи, хотя иные искусствоведы и сейчас оспаривают это широко распространенное определение, справедливо указывая, что у барбизонцев не было признанного мэтра, что они были очень разные художники, что они не выпустили манифеста и даже не объявляли никому войны (что так характерно для рождения всякой «школы»). Тем не менее и эти знатоки искусства вынуждены признать, что у барбизонцев было немало общего, что, пожалуй, они заняли место где-то между романтиками и импрессионистами, и притом немалое влияние оказали на последних. Барбизонских художников объединяла любовь к лесу Фонтенбло, к деревьям, к природе вообще. Природа была у этих художников не фоном для изображаемых ими сюжетов и героев: она сама стала у них и сюжетом, и героиней, хотя следует признать, что кое-что общее с романтиками у них все-таки можно найти. Облака, которые писали барбизонцы, не были для них лишь отражением смятенной души, а были самые настоящие облака, которые так подолгу стоят здесь в голубоватом небе над лесом. И лес у них был настоящий, и подлесок. И любовь к природе у них была подлинная. Она чувствуется и в полотнах барбизонцев, и в их записках, и в их письмах. Отвечая однажды на упрек, что он не видит очарования и прелестей сельской жизни, Жан-Франсуа Милле с жаром писал в своем письме: «Я нахожу в ней гораздо более, чем простое очарованье: бесконечную роскошь и великолепие… я вижу сиянье одуванчиков и разлитый повсюду солнечный свет, уходящий далеко за пределы горизонта, вижу его сияние и славу среди облаков, на дымящейся равнине, вижу лошадей, поднимающих пашню… человека, идущего за плугом и остановившегося, чтобы перевести дух. Вижу великолепие драмы, разворачивающейся перед моим взглядом».
Теофиль Готье считал, что именно Милле умел поднять до высот прекрасного самую грубую натуру, что труженики на его картинах таят в себе особую красоту и силу. Милле был одним из немногих, кто в ту эпоху изображал на своих картинах пахарей, сноповязальщиц, лесорубов. Его «пейзане» не были ни опереточными, ни праздничными, они были усталыми и печальными. Одни критики бранили его за это, другие (социалисты и прочие леваки) – прославляли, видя в этой печали предвестие крестьянского возмущения и жестокого, кровавого насилия Парижской коммуны. Понятно, что советская художественная критика не прошла мимо этих печальных полотен Милле, объявив, что бедный, многодетный барбизонец Милле «выступал как обличитель существующего строя», но попрекнув его все же при этом недостаточной политической зрелостью: «Не видя путей изменения жизни, Милле идеализировал патриархальные устои крестьянского быта». И верно ведь, «не видел» бедняга Милле, который умер в 1875 году, когда Ленин был «маленький, с кудрявой головой» и еще не мог указать миру путей к кровопролитию. Оттого, наверно, по вечерам мирный Милле собирал вокруг стола своих девятерых детей и читал им не Маркса, а Библию. Слава пришла к нему лишь незадолго до смерти, но умер он в долгах, и благородный Коро послал его вдове десять тысяч, чтобы она могла кое-как перебиться. Ателье-амбар Милле уже был к тому времени продан. Впрочем, после смерти снисходительного домохозяина Сансье, собравшего за долги целую галерею полотен Милле (однако все же никогда не выгонявшего злостного неплательщика из дому), дочь художника Маргарита получила за оставшиеся полотна огромную по тем временам сумму – 120 000 франков (не обошлось, конечно, без споров и тяжбы с наследниками Сансье, которым досталась львиная доля этой суммы).