Страница 10 из 24
Кто-то другой на моем месте, наверное, обиделся бы, но я рос один и не знал, как ведут себя другие. Поэтому просто переспросил:
- Так он бьет тебя?
- Конечно, нет! Я никогда не вышла бы за человека, способного ударить женщину. Никогда, даже ради такой обеспеченной жизни, как у нас сейчас. И запомни это.
Я знал, что мы - "обеспеченная" семья. На верхних этажах служебного дома почти все семьи были такими. Давно прошло время, когда маме приходилось варить на обед перловый суп и жарить мелкую горьковатую кильку, она больше ничего не покупала в фабричных кулинариях, не мариновала на зиму огурцы, не менялась ни с кем талонами, да и талоны ей теперь выдавали другие, служебные, бледно-желтого цвета. У нее появились несколько новых платьев и кроличий полушубок, она сделала завивку в парикмахерской и стала красить ногти красным лаком, а посуду мыла в толстых резиновых перчатках, чтобы этот лак раньше времени не облез. Даже клуб мама теперь посещала другой, особенный. А главное - мы жили в отдельной квартире, и очень долго я не мог привыкнуть к отсутствию соседей.
Правда, иногда меня мучило что-то похожее на ностальгию, и тайком, хотя это и не запрещалось, я приходил в свой старый двор, чтобы просто посмотреть на него. Там ничего не менялось и ничего не происходило. Все так же на первом этаже заседал домовый комитет, обсуждая количество флагов ко Дню Труда, все так же возились у сарая девчонки, и неизменная Лиза мелькала среди них рыжим солнцем, как всегда. Дворник махал метлой и издали кивал мне, не прерывая работы. Возвращались со смены соседки и передавали приветы маме. Эти люди словно застыли во времени: изменился я, изменилась моя мать, вся наша судьба повернулась под новым углом, а для них лишь еще одно годичное колечко образовалось на бесконечно толстом дереве жизни. И так будет всегда - и домовый комитет, и девчонки, и дворник, и женщины будут возвращаться с фабрики, неся в авоськах макароны и кильку и беззаботно болтая друг с другом о пустяках. Мир деревянных игрушек, белых косынок, пестрых ситцевых платьев и рабочих комбинезонов, мир, где шипит на сковородке рыба и бормочет радио, мир, где с плаката на стене смотрит суровое и красивое своей суровостью лицо труженика, а в клубе читают лекции о пожарной безопасности - он вечен. Меняются только его жители.
...В тот же вечер я подкрался босиком к двери родительской спальни. Наверное, дело было в тайне: откуда все-таки взялся синяк на маминой шее? Я хотел удостовериться, что ее не бьют, хотя понятия не имел, что сделаю, если своими глазами увижу занесенный для удара кулак. Вмешаюсь? Глупость. Скорее всего, просто промолчу и сделаю вид, что ничего не знаю. Но тайна мучила, поэтому, умирая от стыда и страха, я подкрался и осторожно, боясь дышать, приник глазом к замочной скважине.
То, что было там, в комнате, выглядело настолько неожиданно и пугающе, что я лишь чудом не заорал. Прямо передо мной, слабо освещенное откуда-то сбоку, словно висело в воздухе мамино лицо, такое странное, что в первую секунду оно показалось мне вообще незнакомым: огромные потусторонние глаза, открытый, часто дышащий рот с острыми, будто бы оскаленными зубами, задранная верхняя губа, полоса размазанной помады на щеке до самого уха, свисающие на лоб пряди всклокоченных волос... Лицо то отдалялось от меня, и тогда глаза закрывались, то приближалось, становясь на мгновение нечеловеческим, и глаза судорожно распахивались. В этом мерном раскачивании было что-то от куклы, глаза которой закреплены на шарнирах и закрываются, стоит положить куклу на спину. Но человек передо мной был живой, и это была моя мать, поэтому, загипнотизированный, я все не мог оторваться и стоял на затекших ногах у запертой двери.
Раскачивание чуть ускорилось, и изо рта мамы вдруг вырвался короткий вскрик, похожий на быстро выдохнутое слово "нет". Сразу же из темноты, разбавленной лишь слабым светом свечи или ночника, вынырнула огромная кисть руки с обручальным кольцом на пальце и крепко зажала ей рот, а голос откуда-то из недр комнаты коротко приказал:
- Тсс!
Самым пугающим было то, что я ничего не видел, кроме лица и руки, остальное скрывалось в плотной темноте, как в чернилах. Рука убралась, а лицо продолжало раскачиваться, все быстрее и быстрее, все чаще дыша, и дыхание чуть заметно отдавало стоном. Это длилось долго, так долго, что страх во мне улегся и сменился другим чувством, которое я не мог разгадать. Это было что-то из снов, тревожное, без названия и - странно! - чем-то похожее на то, что я ощутил при виде начинающегося пожара. Оно шло из того же участка мозга, что и наслаждение зрелищем огня, и даже теплый, изводящий страх на пороге комнаты дворника, когда я увидел ремень.
Ровное движение снова ускорилось, и вдруг из темноты донесся сдавленный, негромкий возглас: "А-а-а!..". По маминому лицу струился пот, но выражение его сразу смягчилось, глаза стали прежними, лучистыми и мягкими, а мерное раскачивание затухло и сошло на нет.
Я попятился от двери и на цыпочках, чувствуя быстрые волны мурашек в онемевших коленках, побежал в свою комнату и скользнул по одеяло. Через минуту по коридору прошлепали к ванной босые уверенные шаги, зашумела вода, а я лежал, придавленный странной картиной, крепко отпечатавшейся в памяти, и мелко трясся то ли от страха, то ли от возбуждения. Мне хотелось понять, что случилось там, за дверью, и хотелось увидеть это еще раз. В ту ночь я так и не заснул.
Ровно через сутки, в то же время, я снова подполз робким червячком к заветной скважине и испытал новый шок: лицо было перевернуто вверх тормашками, напряженно запрокинуто, с закрытыми глазами и оскаленным ртом, и лишь движение осталось прежним, ровным и даже успокаивающим, словно ход поезда глубокой ночью мимо одинаковых полустанков.
Однако в этот раз что-то нарушилось, тихий голос неожиданно сказал: "Сейчас, погоди...", зашуршала материя, и я, сразу ослепший и оглохший от ужаса, превращенный этим ужасом в крохотное, пулей летящее от опасности животное, успел домчаться до своей кровати и скрыться в ней прежде, чем "папа" выглянул в коридор.
Опять же - не знаю, что стало бы со мной, увидь он меня там, под дверью. Но я остался не пойманным, хотя сердце и грозило выскочить из меня и упрыгать мячиком прочь, в безопасность. До утра мне снились жуткие сны с темными извилистыми коридорами, погонями и страшными лицами, висящими в воздухе.
А утром я уже смотрел на своих родителей иначе. "Папа", как обычно, выдал мне деньги на мороженое, глядя со спокойной доброжелательностью, как я прячу бумажки в карман штанов. Мама придвинула чашку кофе и улыбнулась нормальной человеческой улыбкой, но в моих глазах она была куклой - механической куклой, а "папа" - мотором, приводящим эту куклу в движение. Оба они как бы перестали быть людьми, и я подумал, что, наверное, во всех запретах есть смысл, раз их нарушение так переворачивает мозги.
Больше я не подглядывал, помня о своем ночном ужасе убегающего животного, но каждый вечер, стоило мне лечь и укрыться одеялом, картинка всплывала в памяти и дразнила, посмеиваясь.
Я хотел или признаться, или забыть об этом, но ни того, ни другого сделать не мог. И однажды, поздней осенью, в ветреный и дождливый день, сел в автобус и поехал на свою старую фабричную окраину.
Двор был пуст, а дом потемнел от дождя и казался изношенным, грязным, тесным и набитым людьми, как селедками - даже странно, что когда-то я любовался здесь игрой облаков в грозовом небе, стоя завороженно у подъездного окна. На четыре звонка в дверь открыл удивленный дворник:
- Эрик?.. Тебе кого?
- Вас, - я переступил через порог и вдохнул знакомый квартирный запах. - Можно?
Он провел меня в свою неизменившуюся комнату и усадил возле стола:
- Извини, брат, к чаю ничего нет. Да и чая - тоже.
Я сжал кулаки, глядя в пол и чувствуя, что краснею, и медленно выговорил:
- Понимаете, я пришел, чтобы... Помните, вы говорили: это не для того, чтобы наказать за сарайчик, а для того, чтобы в будущем мне не захотелось поджечь квартиру?