Страница 10 из 17
Один ответил ему: — Не позволю!
— Почему?
— Я уже десяти человекам подряд давал закуривать, одиннадцатому не дам!
Потом он ужасно восприимчив к съестному — возле лавок гастрономических останавливается с волнением художника (в 1921 году уже был НЭП, что особо упоминается в серьезных книгах по искусству. — Б.Н.), созерцающего Леонардо или Анджело. Гурманство у него поэтическое, и то, что он ел, для него является событием на весь день: вернувшись с пира, он подробно рассказывает: вообразите себе. Так же жаден он к зрительным, обонятельным и всяким другим впечатлениям. Это делает из него забавного мужа: уйдя из дома, он обещает жене вернуться к обеду и приходит на третьи сутки, причем великолепно рассказывает, что, где и когда он ел. Горького портрет начал и не кончил. С Немировичем-Данченко условился, что придет писать его портрет, да так и не собрался, хотя назначил и день и час. Любят его все очень, зовут Юрочкой. Поразительно, как при такой патологической неаккуратности и вообще “шалости” — он успевает написать столько картин, портретов».
Легко понять, что гурману Анненкову нелегко давалось воздержание. Другим, впрочем, приходилось и того хуже. Вот запись в дневнике Чуковского за 2 апреля 1922 года:
«…сумерничал с Анненковым. Анненков устраивал бал-маскарад.
Как голодают художники. Например, Петр Троянский. Он не ел уже несколько дней, наконец — на балу сделал чей-то портрет и получил за это 500 000. Пошел в буфет, съел шницель — и мгновенно заболел, закричал от боли в желудке. Несчастного увезли в больницу».
29 сентября 1922 года Чуковский делает в дневнике ту самую замечательную запись о прогулке с Анненковым в Вольную Комедию, которую я приводил в начале своего рассказа. А сейчас приведу начало этой же записи — о портретной работе Анненкова и одном из его знаменитых «портретируемых» — об одном из длинной вереницы расстрелянных героев анненковской мартирологической галереи. Не беда, если в них найдешь немало сходства с героем нашего очерка, мы же не забываем, что это он их пишет (и талантливо пишет), а не они его, и еще — что он выжил, а они нет — стало быть, он был умнее их, два угодья в нем:
«…Вчера я был у Анненкова — он писал Пильняка. Пильняку лет 35, лицо длинное, немецкого колониста. Он трезв, но язык у него неповоротлив, как у пьяного. Когда говорит много, бормочет непонятно. Но глаза хитрые — и даже в пьяном виде, пронзительные. Он вообще жох: рассказывал, как в Берлине он сразу нежничал и с Гессеном, и с Черновым, и с Накануневцами — больше по пьяному делу. В этом “пьяном деле” есть хитрость — себе на уме: по пьяному делу легче сходиться с нужными людьми, и нужные люди тогда размягчаются. Со всякими кожаными куртками он шатается по разным “Бристолям”, — и они подписывают ему нужные бумажки. Он вообще чувствует себя победителем жизни — умнейшим и пройдошливейшим человеком. — “Я с издателями — вор”. Анненков начал было рисовать его карандашом, но потом соблазнился его рыжими волосами и стал писать краской, — акварель и цветные карандаши. После сеанса он повел нас в пивную — на Литейном. И там втроем мы выпили четыре бутылки пива. Он рассказывал берлинские свои похождения… Я (т. е. Пильняк) взял и рассказал об этом Гессену, Гессен тиснул гнусную заметку о Лундберге и т. д. и т. д. Лундберга назвали советским шпионом и т. д. Ну можно ли было рассказывать… Потом говорил о Толстом, как они пьянствовали… Много смешных анекдотов…»
В середине декабря 1922 года Чуковский записывает в дневник с облегчением:
«Печатаем “Мойдодыра”»… О как трудно было выжимать рисунки из Анненкова для «Мойдодыра». Он взял деньги в начале ноября и сказал, что послезавтра будут рисунки. Потом уехал в Москву и пропадал там 3 недели, потом вернулся, и я должен был ходить к нему каждое утро, будить его, стыдить, проклинать, угрожать, молить — и в результате у меня есть рисунки к «Мойдодыру».
В дальнейшем записи об Анненкове становятся совсем редкими. Они снова доброжелательны, обиды улеглись. Вот одна из последних восторженных записей — январь 1923 года:
«Вчера ночью во “Всемирной” был пир… Центр пьяной компании — Анненков. Он перебегал от столика к столику, и всюду, где он появлялся, гремело ура. Он напился раньше всех. Пьяный он приходит в восторженное состояние, и люди начинают ему страшно нравиться… Он подводил к нашему столу то того, то другого, как будто он первый раз видит такое сокровище и возглашал:
— Вот!
Даже Браудо подвел с такими видом, как будто Браудо по меньшей мере Лессинг. Какую-то танцорку подвел со словами:
— Вот. Тальони! Замечательная! Чуковский, выпей с нею, поцелуйся, замечательная… Ты знаешь, кто это? Это Тальони, а это — Чуковский, замечательный…»
На этом симпатичные истории об Анненкове по вполне объяснимой причине исчезают из дневника советского долгожителя Чуковского. Где-то промелькнула осторожная фраза о том, что Анненков «собирается за рубеж». Знал ли Чуковский, что Анненков не собирается возвращаться. Может, знал, а может, только догадывался.
Увы, в милых записях Корнея Ивановича запечатлена лишь малая (ничтожная) доля многостороннейшей деятельности неутомимого и талантливого Анненкова. О ней мы расскажем хоть вкратце.
Анненков занимался станковой живописью и преподавал — сперва в Свободных художественных мастерских в Москве, потом в Свободных мастерских в Петрограде, где руководил курсом живописи. Позднее вместе с комиссаром Штеренбергом он разработал устав Общества художников-стаковистов и одно время его возглавлял. Был избран членом Академии художеств (тогдашней, уже раскуроченной). Возглавлял он и художественные отделы в некоторых театрах. Театр был вообще одной из сфер, где Анненков до конца жизни находил применение своим талантам.
Вскоре после возвращения из Франции Анненков знакомится с крупным деятелем мирового театра Николаем Евреиновым, оформляет у него спектакль, сотрудничает с ним в Летнем театре в Куоккале, а с 1914 года Анненков возглавляет декорационную часть евреиновского театра «Кривое зеркало».
Позднее Анненков сотрудничал с Федором Комиссаржевским, с «Летучей мышью» Балиева, с Малым и Большим драматическим театрами в Петрограде, с такими режиссерами, как Н. Петров, Вс. Мейерхольд, К. Станиславский.
Нельзя сказать, чтобы декорации Анненкова были благожелательно приняты всеми тогдашними мастерами сценографии. Александр Бенуа вспоминал позднее (в пору парижской театральной дискуссии 1930 года) «любопытные, но не очень внимательные к существу иллюстрируемых пьес декорации, которыми он (Анненков. — Б.Н.) снабдил постановки в Петербурге (в них он в сильной мере отдавал дань конструктивизму».
Искусствовед Б. Берман так писал о влиянии «низких жанров» на Анненковские новации в театре:
«…увлечение Анненкова «низкими жанрами» искусства (цирком, эстрадой) дали интересный результат и в его творчестве — в режиссуре спектакля «Первый винокур» по Л. Толстому (1919). Спектакль, «осовремененный» и превращенный в агитку про пьянство (а также в агитку антикулацкую и антирелигиозную) был ориентирован на зрителей из народных низов, решался в духе эстетики цирка и балагана. Постановка Анненкова, опиравшегося на некоторые теоретические высказывания В. Э. Мейерхольда, явилась одним из первых опытов «циркизации» театра…»
До 1922 года Анненков возглавлял декорационную часть в Вольном театре. Как и его старший друг, теоретик и историк театра, режиссер Евреинов, к ученикам которого он себя причислял, Анненков выступает на театральной ниве как авангардист и реформатор. Его главная идея — «динамическая», движущаяся декорация. Статью о «ритмической декорации» Анненков напечатал в 1919 году в журнале «Жизнь искусства» (тогда же он сделал попытку реализовать эту идею в декорациях к спектаклю «Первый винокур» на сцене экспериментального Эрмитажного театра в Петрограде). Как сообщает биограф Анненкова (Е. Померанцева), «критики считают Анненкова родоначальником перилицовок классики на русской сцене, а его постановку — первым шагом в направлении «мюзикхоллизации театра», по которому пошли другие новаторы, включая С. М. Эйзенштейна».