Страница 39 из 49
И он опять швырял в них камни.
Привозила крестьянка мёду, солонины, а всё, что наторговала, в салоне оставляла. С Кузьмой приходили разбираться, но, когда встречал Мосий, задор пропадал.
— Клейма на вас нет! — только и орали себе под ноги.
— Бараны, — скалился Мосий, — стерегите лучше жён…
Однажды зимней, безлунной ночью к салону натаскали соломы, облили стены соляркой. Но братья схватили поджигателя, избив чем попало, выгнали голым на мороз…
Под вечер на огромном, дубовом столе считали выручку, разложив на три кучки — одну на чёрный день, другую в дело, а остатки делили. «Внешность — дело прибыльное», — сгребал свою долю Мосий. Экономили на всём, и Карп, затворяя дверь, подолгу возился с проржавевшим замком.
— Но я же могу и мужчин лечить, — вспомнил своё обидное прозвище Кузьма. — И болезни серьёзные…
— От добра добра… — обрезал его Карп, пряча ключ в штаны.
— Да ты никак о пользе задумался? — насмешливо добавил Мосий. И хлопнул по карману: — Вот где вся польза…
За пазухой у Мосия всегда был пистолет. Однажды в лесу, когда он стрелял по бутылкам на пне, из кустов вышел неудавшийся поджигатель их салона, у которого по бокам маячили двое.
— Осталась одна пуля, — просипел он.
Мосий выстрелил воздух:
— А теперь ни одной? — и ткнул дулом в напиравшую грудь.
Домой он вернулся не мрачнее обычного, но с тех пор носил запасную обойму.
Дело у братьев шло в гору, и постепенно они подмяли весь рынок. Городской глава, рыжий, приземистый, с толстой шеей и широко оттопыренными карманами, закрывал на всё глаза. Его часто видели у Лифарей, он вытирал руки о скатерть и ел сразу из двух тарелок. «Мы из вас сделаем Европу! — отвалившись от стола, грозил он веснушчатым кулаком. — Не будь я Караваев-Смык!» Но поборы устраивал азиатские. «Будто Мамай прошёл…» — стонали в Лютоборске, вымещая злобу на воротах городской управы, которые мазали по ночам коровьим навозом. В глаза градоначальника маслили лестью, а за спиной шептались. Караваев-Смык презирал и то, и другое, сограждане давно стали для него прочитанной книгой, из которой он вынес главное: его ненавидят, но вновь изберут.
Дед Коромысл уже разменял свой последний десяток. Он служил у братьев сторожем и, закрывшись в пристройке, ночи напролёт горбился перед телевизором.
— Ишь, едопоп, — тыкал он сморщенным пальцем в чернокожих актёров.
— Это не эфиоп, — ржал Кузьма.
Но дед был туг на ухо.
— Нынче все едопопы, сынок… — стучал он по экрану кривым ногтем. — Потому как жизнь пошла рыжая-бесстыжая…
Кузьма вспоминал городского главу, но намёка не принимал:
— На рыжих и седина не заметна, разве ж это плохо?
Старики спят мало, и дед целыми днями ходил меж рядами, удивлённо косился на прилавки, трогая разложенную снедь. А в обед хлебал суп, приговаривая между ложками: «На рынке всё есть — любви нет…» Случалось, он отчаянно торговался, сбивал цену в половину, но не покупал никогда.
Умер дед Коромысл без копейки за душой. Его похороны оплатил Кузьма Лифарь.
По праздникам Караваев-Смык жертвовал церкви, давал взятку Богу, уверенный, что небесный мир устроен так же, как и земной. Отец Артемий, немолодой, повидавший на веку всякого, деньги принимал, однако держался строго.
— Ты же власть, — причащал он градоначальника. — Себя продаёшь — значит, Родиной торгуешь…
— Если я живу только раз, — гладил рыжие бакенбарды Караваев-Смык, — то тут никакая Родина не поможет, а если я вечен, то что тогда Родина?
Настоятель хмурился:
— У каждого своя ересь…
Но иногда городскому главе делалось стыдно.
— Может, в Москву податься? — покрутив рюмку, чокался он с Мосием.
— В Москву все слетаются, как мухи на говно, — крякал тот, закусывая огурцом, — ты у себя поднимись…
Караваев-Смык качал головой:
— Оно конечно, только в последнее время сердце жмёт…
И болезненно жмурясь, хватался за грудь. Тогда приходил Кузьма, обещал поставить на ноги, пил за здоровье гостя, а Мосий хлопал по плечу: «Учти, Каравай, совесть, как баба: спуску не дашь — замучает…» Кузьма охотно поддакивал. Но про себя думал, что совесть, как чума, раз проявилась — могила…
И всё шло по-прежнему. По домам глазели в телевизор, а на дорогах, опустив тёмные стёкла, нарушал правила Караваев-Смык.
Люди везде одинаковые: одни унижают, другие терпят, и все — несчастливы.
Городишко был с носовой платок, и вскоре поползли слухи, что братья живут с цыганкой. Говорили, будто Карп подобрал её в таборе, Лукьян привёл на рынок, Кузьма сделал из неё красавицу, а Мосий забрал себе. Как бы там ни было, Зинаида Мигаль поселилась в доме за крепким забором с резными воротами. «Жар-птица, — вынес приговор городской глава, посещавший родовое гнездо Лифарей. — Не будь я Караваев-Смык!»
И долго крутил ус, забыв про разлитую по стаканам водку.
Зинаида и правда была на загляденье, и Мосий приладил её в салоне. Теперь мальчишки, дразнившие Кузьму, плющили о витрину носы: «Мигаль — глаза, как миндаль…» Женщины о таких мечтали, а мужчины изменяли маршрут, чтобы в них заглянуть. Распустив волосы, Зинаида снимала порчу, гадала на картах, держа за руку, предсказывала судьбу.
Но свою проглядела.
— Что будем делать, Карп? — тихо спросил Кузьма, когда в саду собирали яблоки. — Не могу больше бабу делить…
Карп, взобравшись на дерево, чернел, как огромный ворон.
— Так откажись… — ухмыльнулся он, выбросив огрызок.
— Тоже не могу — приворожила…
Наклонившись, Карп принял пустую корзину:
— С Мосием надо советоваться…
Вечером собрались за столом. Долго молчали, потом, размахивая руками, ругались до хрипоты, а в конце всем сделалось стыдно. Свернув бумажки, кинули жребий. По очереди шарили в тёмной шапке, ощупывая каждую, надеялись прочитать имя, тянули с опаской, злыми, потными руками. Выпало Лукьяну. «Так тому и быть!» — подвёл черту Мосий. Успокоенные, разбрелись по углам, но через неделю на счастливчика стали коситься. А он и сам оказался не рад, когда схватился с Карпом за ножи.
— В нас одна кровь, — развёл их Мосий, — кто бы ни победил — прольётся…
И тут словно прозрели.
— Чем своя, лучше цыганская… — процедил Карп, с размаху вгоняя нож в дубовый стол.
— Дело говоришь, — протянул ему руку Лукьян.
Зинаиду отвезли в лес — сказали, обратно в табор, а чтобы не прочитала чего по сосредоточенным лицам, пустили вперёд. За женщиной хромал Лукьян, беспокойно зыркал по сторонам Карп, а Мосий, с рукой за пазухой, дышал им в затылок.
— Пропустите от греха… — вдруг глухо проговорил он, отстраняя братьев.
Лицо его было ужасно.
— А ты что же, — вечером поддел его Карп, — готов был нас вместо бабы?
Мосий угрюмо хмыкнул.
Осень на Руси — слякоть да темень, и братья коротали её, гоняя чаи.
— Людишки — дрянь, — прихлопнув сонную муху, учил Мосий, — жить не умеют…
— Жить нужно набело, — попыхивая самосадом, соглашался Лукьян.
Лениво кусая сахар, напротив них щурился Карп, распустив возле губ пятерню, дул на горячее блюдце.
— Кому кнут, а кому — хомут, — ввернул он, когда в дощатые ворота постучали. Крыльцо было скользким, и братья, держась за перила, вглядывались в темноту.
— На ночлег пустите? — донеслось сквозь дождь. Убирая со лба мокрые волосы, в луже переминался солдат.
— Не постоялый двор… — развёл руками Карп. — Проси хлеб-соль у начальства…
— Не те времена, — глядя на заляпанные грязью сапоги, поддержал Мосий. — Нам бы семью прокормить…
Солдат обиделся:
— Так у меня тоже дети, а случись война — за всех пойду…
Он смотрел, как сама правда, и хозяева смутились.
— Теперь каждый за себя, один телевизор за всех… — выручил Лукьян. Выйдя из-за спин, он нагло скалился и, обнимая себя, дергал мочки оттопыренных ушей.
Братья стояли плечом к плечу, и солдат, поправив шинель, шагнул в ночь.
— А не боишься войны? — съехидничал вдогон Мосий. — Сирот кто подымет, если отец не вернётся?