Страница 34 из 49
Семейная жизнь, как бритва, — от постоянного пользования становится безопасной. Корней прожил с женой так долго, что после развода навсегда запомнил свою первую безбрачную ночь. «Заруби на носу, дорогой, — мурлыкала жена, жмурясь так, что её изогнутые ятаганом ресницы прятали кошачьи зрачки, — о чём бы ни говорили мужчина и женщина, речь всегда идёт о сексе». Жена была страстная, и он просыпался со следами зубов на щеке. А в то утро вместо укусов на щеке красовался отпечаток от пуговицы на наволочке.
— А мне сдаётся, — невпопад заметил Корней, ковыряя ногтем расчёску, — что мы давно умерли и теперь бродим по земле, как призраки…
Егор подумал, что люди, как перепелиные яйца — их кропят разные пятна, а в гнезде не различить. Но сказал совсем другое:
— К прозрению, как к рекорду или смерти, идёшь всю жизнь…
Разговор не клеился. Слова подбирали тяжело, точно тащили из колодца полное ведро.
— Или вот как бывает, — отвечая своим мыслям, заметил вслух Егор, — во сне вызывают тебя к доске, учитель задаёт трудную задачу. Ты пыхтишь, краснеешь, уж и пот на лбу выступил, и в мелу весь, да только напрасно. Чешешь затылок, а в голову ничего не лезет! И вдруг сосед по парте руку тянет, чтобы в два счёта задачу решить. И ты не понимаешь, как же ты сам раньше не догадался. Но ведь это твой сон, ты одновременно в нём и зритель, и режиссёр, тогда почему решение было тебе неизвестно? Если ты один выступаешь в трёх лицах — и за себя, и за товарища, и за учителя? Значит, внутри себя мы вовсе не одни и снами распоряжаемся лишь частично, как и жизнью…
Повисшее молчание резало уши, как протекающий кран.
— Бывает, видишь себя со стороны — ходит, ест, спит какой-то механический автомат, ругается, злится, деньги считает… И так стыдно за него делается, до чего бездарно он дни проводит! Будто слепой, будто несмышлёный! А это не ты себя видишь, это кто-то на свою тень земную косится… — достав платок, Егор промокнул лысину, сняв очки, протёр запотевшие стёкла. За линзами его рыбьи глаза казались крохотными, про такие говорят, что они видят всё, а их — никто. — Нет, наша подлинная сущность, настоящее «я» находится вне тела…
Про себя Корней подумал, что образование, как горб или рюкзак, тянет вниз, что жизнь, как клинок янычара, рубит тех, кто высовывается, а невежество заразно — стоит одному встать под его мерку, как остальные тут же равняются.
— Во даёт! — не выдержал он. — Ну зачем мне знать про другую жизнь, если свою проведу здесь? Я и так жалею, что лишнее узнал, что в школе математике учили и заставляли на пианинах играть…
— И связь наша с этим «кто-то» односторонняя, — пропустил мимо ушей Егор. — Лишь иногда нам удаётся коснуться его — во сне или мечтах. Тогда мы видим истинную жизнь, которая не натыкается на убогие, мелкие препятствия, а парит над ними, как птица, взирая на громоздящуюся внизу неразбериху…
— Ну ты, философ, может, заткнёшься, — сплюнул Корней и, дёрнув чуть сильнее густую шевелюру, вскрикнул от боли.
— Да нет же, послушай, мне иногда кажется, что у каждого есть кто-то наверху, ангел или двойник… — сняв кепку, Егор погладил лысину. — Двойник этот живёт вместо нас — любит, творит, мыслит, по желанию едет то на юг, то на север, ставя перед собой ясную цель. А мы, как тени, лишь безотчётно повторяем его движения, и оттого жизнь представляется нам чередой бессмысленных поступков…
Егор закашлялся, поднеся кулак, покосился на могильные кресты, о которые чистили клюв чёрные грачи.
— Когда кажется, крестятся, — беззлобно вставил Корней.
Егор вздохнул:
— Мне иногда так кажется…
И вынув из кармана гребень с набившейся перхотью, стал вычёсывать упрямые колтуны.
— Хочешь спать — не прислушивайся к шорохам, — осадил его Корней. Но обращался он больше к себе: — Всю жизнь не загадаешь, как будет, так будет…
Они лежали под развесистой липой и считали падавшие сверху жёлтые листья.
— Дурная примета, — поглядел на дорогу Егор Бородуля, — вёдра-то пустые…
И решил, что день не сложится.
— Надо же, толстуха, — согласился Корней Гостомысл, — от неё, небось, и зеркало трещит.
Распластав руки по коромыслу, мимо огороженных могил проплыла деревенская баба. Остановившись, она высвободила пятерню и перекрестилась на сугробики жухлой листвы, разделявшие могильные плиты:
«Егор Бородуля» от «Корней Гостомысл».
Глухо вскрикнула птица и, захлопав крыльями, тяжело снялась с ветки.
Спиритический сеанс для Николая второго
Понедельник, вторник, четверг — три “мужских” дня, а среда, суббота и пятница — три “женских”, — бубнил кривой мужик, катая по тарелке голубиное яйцо, — “мужские” дни счастливые по нечётным числам, а “женские” — по чётным…» Этого чернявого оракула привезли к государю из-за тридевяти земель, на телеге, которая тащилась позади славы, — у себя в провинции он нагадал недород и болезнь губернатора. «Мужчина проживает в одиночку, а женщина делит жизнь с приплодом…» — пояснил оракул, увидев вздёрнутую бровь. Из сада пахло яблонями, и душная истома стояла на балконе, как гвардеец. В этот час умирают споры, а в темноте карманов рождается истина, за которой лень сунуть руку.
«Скорее бы вечер…» — подумал Николай, отстукивая на подлокотнике военный марш.
Была годовщина коронации, в Царском Селе чертили на воде «Боже, царя храни» и, готовясь к фейерверку, заряжали пушки. Песочные часы на подоконнике цедили время, которое должен был скрасить прорицатель, но государь уже клевал носом. Его шея вылезала из воротничка, а подбородок касался груди. Во сне он видел свой экипаж посреди толпы, как это было недавно в голодающей губернии, когда матери протягивали ему пелёнки, на которых прорех было больше, чем заплат. Швыряя медяки, он то и дело поворачивался так, чтобы не слышать плача, но половина его лица всё время оставалась в тени. А другая горела, будто от пощёчины. «Сами не знают, чего хотят…» — подумал он, разворачивая письмо, прилетевшее к нему «аэропланом». Целую вечность его палец скользил по бумаге, но ему показалось, что он забыл грамоту, что буквы принадлежат какому-то неизвестному алфавиту, он едва разобрал одно слово, и это был день недели…
«А воскресенье среднего рода, — гнул своё чернявый мужик, — потому что оно Богово…»
Сны клюют глаза, как птицы, и шлют чёрные метки. Теперь царский кучер правил к дворцовой площади, на которой мёртвые стояли среди живых, как недавно на Ходынском поле, вокруг колыхались хоругви, стискивая коляску, словно уносящие душу демоны. «Николай, Николай, — пугая галок, звонили колокола, — отчего ты нам больше не заступник?»
И государь, опустив глаза, вчитывался в строки, которые налились кровью.
А кривой считал грехи, как ворон на заборе. «На свете три преступления, — загибал он пальцы, — ты рождаешься, зачинаешь подобного и умираешь… И все они совершаются на постели…» Он закатил единственный глаз и, уставившись пустой глазницей, стал страшен.
«Грех, как слюна во рту, — завопил он, — святость — сушит!»
Николай вздрогнул. Он вдруг увидел мир его мёртвыми глазами, в которых чернело будущее. И от этого ему захотелось выть. Он прислонил палец к губам, но пророк, соскочив со стула, как со сковородки, понёс ему на колени свою тень.
«Выйдет из-за окияна жёлтый ампиратор: на голове у него стог, а подмышкой косые скулы, — причитал он, дуя на обожжённые пальцы. — И наткнётся он в поле на чучело, и завизжит на своём жёлтом языке, протыкая ему грудь железным пальцем! И тогда почернеет на соломе кровь, как кофейная гуща…» Теперь и Николай увидел расплывающееся пятно. А в нём бурю. Подкравшись из-за низких холмов, она приближалась стремительно, как это бывает в степи или на море. Он уже слышал раскаты грома. «Обмануть легче лёгкого, — гремело в них, — я подобрал слова, и ты увидел за ними картину, которую я не вижу!» У мужика прорезался кривой глаз, которым он заморгал чаще, чем другим. Теперь он заикался, называл Николая отцом, но видел в нём сына.