Страница 32 из 49
— Не мечтать — значит и не жить, — завёл было Фёдор свою пластинку.
Но гость перебил:
— А вы бы согласились? В самом деле? — вдруг приблизил он кошачьи зрачки.
Фёдор стукнул себя в грудь, и его ответ, собравшись в уголках рта, стал твёрдым, как зубы.
Он чуть было не поперхнулся им.
— Ой, только не благодарите, — замахал руками проезжий, поправляя манжеты.
Фёдор мотнул головой так, что его подбородок на мгновенье прилип к шее, а когда вновь поднял глаза, то незнакомца уже не было — он сидел перед зеркалом, из которого на него смотрел старик. Перепрыгнув через «здесь и сейчас», Фёдор Швыков стал собой в будущем.
Он по-прежнему держал гостиницу, но звали его теперь Иннокентий Колибаба.
По ночам у старика ныли кости. В доме было много кроватей, и от страха умереть во сне он переходил с одной на другую, сбивая со следа смерть. С этой же целью он приглашал на ночлег бездомных, полагая, что смерть слепа и, перепутав, возьмёт вместо него бродягу.
«Она рядом», — шептал он, снимая утром простыни с уже окоченевших покойников, и веснушки, гулявшие по его лицу, сбивались в кучу.
Но пугался Иннокентий напрасно. Время текло для него в обратную сторону, он шёл назад, видя будущее, которое было для него уже прошлым. Его седые волосы постепенно чернели, а морщины перебегали с лица на ладони. Он читал по ним судьбу, но линии упирались в тупик, в то место, когда, надеясь на лучшее, он стал Иннокентием Колибабой. Однако с тех пор ничего не менялось, словно он перевернул вывеску «МОТЕЛЬ ЛЕТОМ». Ему казалось, что он увидит будущее, но он видел лишь прошлое, да и то смутно, едва отличая в нём правду от вымысла. Иногда он видел сны, в которых опять был Фёдором Швыковым, набрав в щёки воздух, дул на прошлое, как дуют на воду, чтобы освежить, но ничего не помогало. Непрожитое вставало в памяти, и это было равнозначно мечтам, а знание предстоящих событий не искупало их мелкой значимости. Фёдор Швыков по-прежнему шёл на ощупь, спиной вперёд. Если раньше его мучили сомненья, то теперь он сожалел, что придётся жить так, а не иначе. «От себя не уйдёшь, — думал он, терзаясь определённостью, — себя не найдёшь и в будущем». Тогда он сосредоточился на том моменте, который ускользал от него, как тень, одновременно преследуя по пятам, он попытался вспомнить, как стал Иннокентием Колибабой.
И однажды понял. Когда в дверь вошёл незнакомец в чёрном, Иннокентий грыз орехи и, забыв выплюнуть скорлупу, застыл с открытым ртом. Он догадался, что уже прожил отпущенный ему срок. Пусть и задом наперёд. От страха проглотив слюну, он понял также, что выпасть из настоящего — всё равно, что родиться заново, а это значит перешагнуть через смерть.
Его прошиб пот, дёрнув шеей, он поперхнулся. И в этот миг опять стал Фёдором Швыковым.
— Ой, только не благодарите, — стучал его по спине незнакомец пивной кружкой. — А то опять подавитесь…
«Стать собой в будущем — всё равно, что стать другим», — отложил ручку Савелий Выказов, который уже полночи бился над рассказом «Мотель летом». Тускло мерцала настольная лампа, и он чувствовал, что его герои, Фома Квыч и Фёдор Швыков, выстраивают цепочку, в которую рано или поздно должен встать и он сам.
Савелий был уже немолод, и его ум обгонял тело. Но не потому, что прибавил с юности, а потому что тело с годами начало отставать. Среди писательской братии Савелий слыл чудаком. Бывало, он писал рассказ, а потом вычеркивал всё лишнее, до тех пор, пока не оставалось одно-единственное слово. Он собирал эти слова, за каждым из которых стояло произведение. Когда их число переваливало за дюжину, выпускал сборник, понятный лишь ему.
— Пишут ради куска хлеба, сочиняют для себя, — объяснял он мужчине в зеркале в ответ на недоумённо вскинутые брови.
— Брось, — с кислой миной обрывал тот, — для тебя уже всё сочинили: молодые не дают, на сверстниц не встаёт.
Но это была ложь. Савелий ещё пользовался успехом, и женщины скрашивали его одиночество. «Задушить бы хоть одного негодяя, — засучив рукава, оголял он узловатые руки, заросшие до плеч рыжими волосами, — а то спросят: что сделал для людей — и крыть нечем!» Женщины, принимая игру, притворно ахали, а совсем юные смотрели на него с восхищением. Но Савелий, и вправду, представляя высший суд, надеялся выставить козырями не свои поступки, а фантазии.
«В них я был тем, кем не стал», — оправдывался бы он, зная, что его не простят.
А «Мотель летом» всё не давался. Под утро Савелий ещё раз перечитал свой черновик, надеясь понять, что же хочет сказать. Ему не понравилось название — он переставил в нём буквы в обратном порядке, захотел изменить концовку, но рассказ упрямо загонял его в угол.
«Встать над своим веком также невозможно, как и над собой, — сделал вывод Савелий. — В него попадаешь, как не в тот ботинок…»
И тут Фома Квыч проснулся. Связанным по рукам и ногам отцом семейства, с серебром на висках и перезрелым «бананом». Он зябко ворочался под одеялом, упираясь взглядом в привычные вещи, перебирал в памяти героев своего сна. «Не мечтать — значит и не жить», — шёпотом повторял он, трогая ладонью колючую щетину. Воскресенье уже прошло, но будни, с кляксами в ученических тетрадях и снисходительной улыбкой директора, ещё не навалились. Выключив будильник, Фома тёр глаза, словно выгонял соринку, и в плывших рассветных сумерках ему мерещились ловкие всадники, припавшие к гривам степных кобылиц.
Перепелиные яйца
Глухо вскрикнула птица и, захлопав крыльями, тяжело опустилась на ветку. Распластав руки по коромыслу, мимо огороженных могил проплыла деревенская баба. «Надо же, толстуха, — поглядел ей вслед Егор Бородуля, — от неё, небось, и зеркало трещит».
И решил, что день не сложится.
— Дурная примета, — прочитал его мысли Корней Гостомысл, — вёдра-то пустые…
Они лежали под развесистой липой и считали падавшие сверху жёлтые листья.
— Хочешь спать — не прислушивайся к шорохам, — осадил его Егор. Но обращался он больше к себе: — Всю жизнь не загадаешь, как будет, так будет…
И вынув из кармана гребень с набившейся перхотью, стал вычёсывать упрямые колтуны.
Корней вздохнул:
— Мне иногда так кажется…
— Когда кажется, крестятся, — беззлобно вставил Егор.
Корней закашлялся, поднеся кулак, покосился на могильные кресты, о которые чистили клюв чёрные грачи.
— Да нет же, послушай, мне иногда кажется, что у каждого есть кто-то наверху, ангел или двойник… — сняв кепку, он погладил лысину. — Двойник этот живёт вместо нас — любит, творит, мыслит, по желанию едет то на юг, то на север, ставя перед собой ясную цель. А мы, как тени, лишь безотчётно повторяем его движения, и оттого жизнь представляется нам чередой бессмысленных поступков…
— Ну ты, философ, может, заткнёшься, — сплюнул Егор и, дёрнув чуть сильнее густую шевелюру, вскрикнул от боли.
— И связь наша с этим «кто-то» односторонняя, — пропустил мимо ушей Корней. — Лишь иногда нам удаётся коснуться его — во сне или мечтах. Тогда мы видим истинную жизнь, которая не натыкается на убогие, мелкие препятствия, а парит над ними, как птица, взирая на громоздящуюся внизу неразбериху…
— Во даёт! — не выдержал Егор. — Ну зачем мне знать про другую жизнь, если свою проведу здесь? Я и так жалею, что лишнее узнал, что в школе математике учили и заставляли на пианинах играть…
Про себя он подумал, что образование, как горб или рюкзак, тянет вниз, что жизнь, как клинок янычара, рубит тех, кто высовывается, а невежество заразно — стоит одному встать под его мерку, как остальные тут же равняются.
— Нет, наша подлинная сущность, настоящее «я» находится вне тела… — достав платок, Корней промокнул лысину, сняв очки, протёр запотевшие стёкла. За линзами его рыбьи глаза казались крохотными, про такие говорят, что они видят всё, а их — никто. — Бывает, видишь себя со стороны — ходит, ест, спит какой-то механический автомат, ругается, злится, деньги считает… И так стыдно за него делается, до чего бездарно он дни проводит! Будто слепой, будто несмышлёный! А это не ты себя видишь, это кто-то на свою тень земную косится…