Страница 12 из 46
— Ничего, ровно ничего,— подтверждает Алексей Васильевич.— И эта продажа — тоже вздор, тоже пустяковинный предлог, авантюристская выходка и ничего больше. Надо только знать, как он удрал тогда, перед отступлением белых, на автомобиле. Как сам себе выстукивал в редакции на машинке удостоверение о том, что он итальянский офицер… А на другое утро исчез так же быстро, как и теперь… Ну что же, каждый ищет для себя компанию наиболее приятную… {39} Нужно отдать справедливость — Тифлис хороший город, несмотря на то, что он столица кинтошской республики… {40} И возвращаться оттуда… Нет, я бы на его месте…
Алексей Васильевич снова обрывает на полуслове, жадно глотая вино. Эта чертовская жажда…
— Да, да, что бишь я хотел сказать?
Халил-бек ходит по комнате, щелкает четками — одна, другая, третья.
Если бы знать наверное, зачем приезжал Петр Ильич. Есть люди, с которыми возможен только один язык — язык оружия. Он аварец, дикарь — с этим ничего не поделать. У него своя мораль. Смерть тому, кто обидит женщину или ребенка. Но Петр Ильич, приехав в город, разыскал Халила, доверился ему и стал неприкосновенен. Он понимал, с кем имеет дело. Особа гостя — священна… Если бы только знать наверное, зачем явился сюда этот человек с холодными серыми глазами?..
— Он два раза проезжал по Лорисмеликовской улице,— говорит Халил-бек,— два раза…
Алексей Васильевич смотрит на него с недоумением:
— Ну, и что же из этого?
Потом, после минуты молчания, пряча улыбочку в углах тонких губ, продолжает:
— Вы изумительный человек, Халил, редкий экземпляр вымирающей породы. Даже Париж и наше искусство не сумели вас испортить. Вы наивное дитя, которому нет места среди нас. Я не шучу. Почему вы остались здесь?
— Я не мог уехать.
— Да, конечно, этот ответ разрешает все сомнения. Вы не могли уехать. Но и здесь вы не должны оставаться. Вы согласитесь со мной, если подумаете хорошенько. У нас не понимают простых чувств, не верят слову, не умеют подчиняться закону. Вы магометанин, Халил, и к тому же аварец, нелепый анахронизм среди нас, средневековый рыцарь, попавший в лавку торгашей. Все, что для вас непререкаемо и священно, мы продаем и покупаем.
— Она сказала — не уезжай.
— Благодарю вас за доверие, но я знал это раньше. Она сказала — не уезжай, как могла бы сказать — умри. Для нее это только слова, лишенные смысла. Она и не предполагает, что им можно верить.
— Она сказала — мы уедем вместе,— упрямо возражает Халил. Лицо его темнеет.
— Потому что ей стало скучно здесь, но на другой день она вам говорила другое. Наши женщины не умеют любить рыцарей, им смешны уважение к ним и благородство. Они рабыни сутенеров и авантюристов…
Некоторое время Халил молча, неподвижно смотрит на Алексея Васильевича. Резкая складка ложится у него между бровей. Глаза западают глубоко, смотрят прямо, не мигая, с непоколебимой решимостью. Небольшая, круглая бритая голова его точно вылита из бронзы. Потом он бесшумно опускается на корточки рядом с Алексеем Васильевичем, сжимает сухими длинными пальцами его руку, говорит раздельно и твердо:
— Ты мой гость, мой кунак, и я выслушал тебя. Но больше говорить не надо. Понимаешь?.. Я ее люблю.
— К вам можно?
Халил-бек вскакивает на ноги, идет к двери, раздвигает бисерный занавес.
— Конечно, можно.
На пороге Милочка. Под мышкой у нее зажаты книги и рукописи, волосы растрепаны, голые ноги в пыли. В смущении останавливается, оглядываясь по сторонам, кивает Алексею Васильевичу, оправляет холстинковое свое платье. Она не помешала? Нет? Собственно говоря, ей нужно было спросить у Халила рейсфедер {41} и резинку. Если он может одолжить ей это на день?.. Ну вот — спасибо… На дворе невероятно жарко. Прямо нечем дышать. Но она не сядет. Нет, ей некогда. Она очень спешит… Правда, в столовой сегодня дежурит Соня, но ей нужно заглянуть и туда — с утра она не была дома, и мама, конечно, беспокоится. Она только что из студии, где Бауман читал о прерафаэлитах… {42} Оттуда она зашла в театр, ей нужно было повидать Томского…
Милочка опять смущенно оглядывается. Потом вскидывает агатовые свои глаза на Халила и с внезапной решимостью говорит:
— Ланской очень плохо… Она лежит в уборной. Послали за доктором…
— Что?
Халил хватает Милочку за руку так резко, что она чуть не падает на колени.
— Да, ей нехорошо,— шепчет девушка, глядя на Алексея Васильевича, точно ища у него поддержки.
Алексей Васильевич встает с оттоманки, берет свою фуражку и почему-то сбивает с нее пыль.
— Ничего ужасного, конечно, не произошло,— говорит он.— Милочка не может не преувеличивать, это динамит, а не девушка… Но в чем, собственно, дело? Только, пожалуйста, точно и без лишних слов.
У Милочки дрожат руки, глаза влажны.
— Я не знаю, я не знаю, мне кажется, она отравилась.
Алексей Васильевич поднимает голову, собирается что-то ответить, но раздумывает и после долгого молчания бормочет:
— Чепуха… это, конечно, кокаин… и ничего больше… черт знает, какая чепуха!..
На едва освещенной сцене идет репетиция «Революционной свадьбы» {43}. У суфлерской будки за столиком сидят Томский и суфлер. Репетиция затянулась из-за внезапной болезни Ланской, актеры нервничают. Они торопятся, забывают свои реплики, путают мизансцены, больше заняты новостями из уборной.
Томский перестал волноваться, призывать к порядку, ему самому надоели и пьеса, и актеры — ему хочется есть, его клонит ко сну.
— Товарищи, прошу вас,— начинает он и тотчас же бессильно опускает седую голову.
Болезнь Ланской совершенно расстроила его, лишила последней энергии. Нужно заменить ее в сегодняшнем спектакле. Или ставить другую пьесу, объясняться с заведующим подотделом искусств, весь день ухлопать на беготню и разговоры. Как печальна его старость, Боже, как печальна… Он смотрит усталыми глазами на книгу, лежащую перед ним, едва разбираясь в собственных пометках. «Переход налево, переход в глубину, села».
— Прошлый раз я не садилась,— возражает актриса.
— Вы не садились?
Не все ли равно, в конце концов? Сядет она или встанет — одинаково будет плохо. Плохие актеры, убийственные костюмы, невозможные условия работы… Театр перестал быть радостью. Завтра должна идти революционная пьеса — для приходящей воинской части. В порядке боевого приказа. Извольте… И он ставит «Революционную свадьбу» с одной репетиции. Преподает дикцию и декламацию в драматической студии с двухмесячным курсом. Искусство — пролетариату. Театр — революционная трибуна. Будущее искусства — в руках организованного рабочего. Так писал он для плакатов и листовок подотдела искусств. А в свободные дни играл в Особом отделе — за паек. Просят что-нибудь веселенькое, миниатюры. Играет веселенькое — без репетиций… Халтура… раньше не знали этого слова. Гадко. Но разве он виноват? Разве в этом — злая воля?
Не делай этого — саботаж. Делай — халтура и мерзость. Он привык думать, что его искусство — прекраснейшее из искусств, он знал, что этому искусству нужно учиться долгие годы. Когда он впервые увидел Поссарта — то плакал от волнения и бескорыстного обожания. Может быть, это было глупо, но это не была халтура. Он не против того, чтобы рабочие приобщились к театру. Но разве советские барышни — рабочие, а то, что он делает сейчас — театр?
— Игнатий Антонович, а мне можно быть в черных чулках? У меня нет белых,— спрашивает актриса.