Страница 49 из 59
А Маховец и Притулов на милиционера особого зла не держали. Хоть они и не считали себя зэками, но зэческим духом прониклись, поэтому не считали ментов людьми — в хорошем смысле слова. То есть, относились к ним, как к функции. Вот везет тебя в неволю тюремный «воронок», будешь ты на него злиться? Нет — доля у него такая. И у служилой милицейской скотинки такая доля. Не любят следователей, оперуполномоченных — особенно в СИЗО, — так называемых «кумовьев», которые душу вынимают из человека, не любят слишком ревностных, не любят садистов, а к остальным относятся нормально. Маховец, когда отсидел первый срок и вернулся в родной район, однажды набрел с компанией на пьяного участкового, валявшегося в скверике, какой-то малолетка подскочил, чтобы пнуть его ногой под ребра, Маховец осадил, дал пацану по затылку, велел поднять мента и под руки отвести домой. Подручные уважительно выполнили: чуяли за этим какой-то солидный обычай. Маховец им объяснил потом: участковый — чернорабочий милиции, трогать его без причины — западло. Не будь милиции, втолковывал он им разумение, полученное на зоне, жизнь превратилась бы в сплошной беспредел (правда, он сам в этом ничего плохого не видел). Пацаны кивали, переглядываясь, усваивая новую мудрость.
Именно поэтому Маховец и Притулов, не сговариваясь, собирались обойтись с ментом формально. И вопрос Притулова был формальным, необязательным. Коротеев необязательно и ответил:
— Развеселишься тут.
— Давай, быстро докладывай, сколько душ загубил? — скомандовал Маховец.
— Пошел ты.
— Грубость при исполнении служебных обязанностей, — зафиксировал Притулов. — Уже виноват. Да нет, мы тебя и спрашивать не будем — нет мента, который не запачкался бы.
— Точно, — сказал Маховец. И объявил преждевременно: — Ну, граждане? Как в арифметике — что и требовалось доказать! Все мы сволочи! Есть возражения?
Он ждал и видел, что возражения будут — от Вани. Он догадался, что Ваня ждет. Он и сам ждал этого момента. Когда Ваня выкрикивал свои слова, Маховец услышал в них что-то большее, чем истерику, и даже большее, чем ненависть. Мальчик этот, догадался Маховец, ненавидит не столько его, Маховца, сколько то, чем Маховец живет и в чем уверен. То есть он покушался на смысл жизни Маховца, и Маховец не собирался оставить это безнаказанным.
Он даже не предполагал, чем была занята Ванина голова, пока тот дожидался его приближения. А узнав, загордился бы.
Впрочем, мысли Вани были не сегодняшние. Он в самом деле ненавидел не Маховца, а глубже. Из людей — только одного, но горячо и лично.
Он ненавидел, странно сказать, — Сталина.
01.35
Авдотьинка — Шашня
Никто из его прадедов и дедов не был репрессирован, отец тоже не очень пострадал от советского режима, все были людьми конкретных полезных дел, позволявших избегать тесного соприкосновения с системой: врачи, инженеры, техники. Конечно, система доставала, если хотела, всех и везде, но с родичами Вани как-то обошлось. И духа диссидентского в них не наблюдалось. Были, конечно, интеллигентски ворчливы, но в целом лояльны. Может, потому, что конца этому не предполагали — и не они одни.
На рубеже девяностых все возбудились, вспомнили о сталинских делах — вороша коммунистическое прошлое, но Ваня тогда еще был мал. А потом опять все утряслось, забылось.
Ваня вырос, стал студентом-историком — тогда-то и началось, причем не с исторических трудов, а с книги «Архипелаг ГУЛАГ», которую, кстати, педагоги не советовали рассматривать как достоверный источник. Для общего развития — можно почитать. Как и Шаламова.
Ваня принялся читать и Солженицына, и Шаламова, и других, удивляя сокурсников, которых эта тема если и интересовала, то по ходу сдачи зачета или экзамена, после чего благополучно уходила в пассивную память. Да и общественный интерес к этим вопросам затухал — не без помощи государственных структур. Вернее, интерес оставался, но минус явственно менялся на плюс: в Интернете, например, на один сайт разоблачительный приходилось не менее пяти апологетических и даже восторженных (со стихами и песнями в честь вождя) и столько же объективистских, что, как подозревал Ваня, еще хуже, типа: учитывая и невзирая, но имея в виду и отдавая должное. Да и опросы общественного мнения, которые проводились как бы ненароком, показывали, что население в своем большинстве Сталина не только оправдывает, но вполне одобряет.
Ваня не мог этого понять.
У Шаламова его поразил ужас безысходности, калечащего однообразия («руки скрючивались по кайлу, по тачке») и превращения человека в производственное животное. А у Солженицына он наткнулся на горькие недоумения, исполненные высокой наивности, которые всей душой разделил: как же так, ведь карающих и преследующих были хоть и тысячи и даже десятки тысяч, а остальных-то — миллионы! И ведь многие знали, понимали, чувствовали! Почему не вставали стеной, не отбивали, не бунтовали? Казалось бы, как просто: пришли ночью за человеком, а весь подъезд просыпается, сходится и спрашивает без преступного умысла, с простодушным советским любопытством: «А что это вы тут делаете?» Почему это было невозможно?
Действительно, почему? — думал Ваня. Как это вообще бывает, что разумное большинство заражается безумием от меньшинства и потакает ему? Или не настолько оно разумно? Или оно не большинство, а большинство как раз носит в себе некий тоталитарный вирус, который в любой момент может превратиться в пандемию?
И чем больше он узнавал о тех временах, тем сильнее мучила его загадка Сталина: кто он был — властолюбивый злодей и деспот, ненавидевший свободу, как считают либералы, предатель идеалов коммунизма, заменивший его авторитарностью, как полагают левые, великий руководитель и выразитель чаяний времени с неизбежными ошибками, в чем уверены государственники, разрушитель русской духовности, как мнится некоторым национал-патриотам, или просто больной человек, о чем делают выводы иные любители ретроспективной психопатологии?
Он представлял себя в том времени, которого не испробовал, думал о том, как он повел бы себя. И часто вел долгие мысленные беседы со Сталиным, причем представлял себе это в виде какой-то ненаписанной пьесы, и было у этой пьесы несколько вариантов[1].
Ваня против Сталина
Вариант первый
Ваня видит себя охранником. Они в сталинских обиталищах стояли на каждом углу. По свидетельствам, Сталин говорил, что, проходя мимо них, гадал: вот этот может выстрелить в спину, а этот встретит пулей в лицо. Никому не верил, всех боялся.
Ваня — последний охранник, стоящий у двери его кабинета. У Вани ключ от двери.
Сталин входит, остается один.
Все удаляются.
Государственная многозначительная тишина.
И тут Ваня открывает дверь, быстро проскальзывает, запирает дверь и подходит к Сталину, задумчиво сидящему за столом, то есть, возможно, и не задумчиво, но, когда человек за письменным столом, всегда кажется, что он размышляет.
— Иосиф Виссарионович, я должен с вами поговорить!
— Я вызову охрану и тебя расстреляют, — отвечает на это Сталин.
— Не успеете. Я убью вас. Поэтому не вызывайте охрану, а лучше послушайте.
— Ну, слушаю, — с усмешкой говорит Сталин.
И Ваня горячо и долго рассказывает ему о том, как хватают безвинных, хватают за мелочь, хватают по произволу, по навету, из-за личной мести, тащат в тюрьму, не дают адвокатов, пытают! Наши советские люди пытают наших советских людей!
— Не может быть! — ахает Сталин. — Ах они звери, звери! Ах негодяи!
И Ване кажется, что на усы Сталина капает скупая мужская слеза. А может, у него просто глаз заслезился от дыма знаменитой трубки?
— И как пытают? — спрашивает Сталин с соболезнованием.
Ваня описывает подробности пыток — и как раздевают женщин, как, наоборот, следовательницы-женщины раздеваются при допрашиваемых мужчинах, деморализуя их, как морят в карцерах холодом, жарой, голодом, жаждой, как мужчинам следователи наступают начищенными до блеска сапогами на половые органы и, глядя в глаза, придавливая все крепче, задают вопросы, как командарму Блюхеру вырвали глаз, поднесли на ладони и сказали, что, если не признается, со вторым глазом будет то же самое.