Страница 3 из 13
Он ушел с женой. Он ее любил по-своему, по-родственному, и не хотел огорчать. А меня поехал провожать друг. Он был мрачно красив, красивее Доработчика в три раза, если не в десять. Но мы были из разных стай, как лось с крокодилом. Очень красивый крокодил. И лось замечательный. Ну и что?
Дома я легла спать, и мне приснился сон, как будто я в его кухне. Мы обедаем всей семьей: Доработчик с женой, его мама, сын и я. Я тоже вхожу в семью, как младшая жена у мусульманина. И это нормально. И никто не ущемлен. Он что-то говорит мне, близко-близко придвинув лицо, и я чувствую тепло его щеки. Стены кухни бархатные, красные. И пол тоже бархатный. Мы сидим, как в шкатулке. Потом он пригласил меня танцевать. Мы танцуем, не касаясь пола. Парим, как герои с картины Шагала.
Я проснулась с ощущением, что лавина треснула. Она еще не тронулась. Еще держится собственной тяжестью. Но…
Через неделю сценарий был окончен. Поставлена точка. Мы отдали черновик машинистке. Вычитали ошибки и отвезли на студию. Мы ехали на студию. У нас было чувство, какое, наверное, бывает у крестьянина после жатвы. Проделана большая нужная работа, и проделана хорошо. Я думаю, ощущение хорошо сделанной работы — это и есть смысл жизни. Во всяком случае, один из ее смыслов.
Сценарий принят художественным советом. Однако возникло неожиданное осложнение. Мои режиссеры отказывались его снимать. Они заявили, что рассказ был — одно, а сценарий — совершенно другое.
— Ну и что? — удивилась я. — Какая вам разница?
— Очень большая, — сказал Андрей.
Рассказ казался ему штучным товаром, а сценарий — чем-то ширпотребовским, набитым соцреализмом. Типичная киношка шестидесятых годов.
Очень может быть, что так оно и было. Но я, зашоренная своим предлавинным состоянием, отказывалась видеть реальность.
Андрей и Володя гордо отказались от постановки. Может быть, причина была в сценарии, а может, все гораздо проще. Андрей понимал, что НАДО снимать, а он боялся снимать. У него был страх руля, какой бывает у автомобилистов, терпевших катастрофу. Володя — просто попал под трамвай желаний, ему было не до чего и не до кино в том числе.
Итак, режиссеры соскочили. Фильм завис. Но свято место пусто не бывает. На него тут же нашелся режиссер Алеша И. Он был интересен тем, что в советской режиссуре шестидесятых годов занимал первое место от конца. Он снял худший фильм всех времен и народов, и ни одна газета в течение определенного периода, почти полугода, не осталась в долгу перед антишедевром. Почти все журналисты поупражнялись в брезгливой насмешке. Наш сценарий мог явиться спасательным кругом для Алеши. Он ухватился за него, чтобы как-то удержаться на поверхности киноокеана.
Я приходила на съемки и видела с ужасом, как мир, выстроенный на бумаге нашим воображением, вытесняется миром Алеши И. Вроде похоже, а не то. Какая-то грубая подделка.
Я стою на съемочной площадке, онемев от горя. Жена Алеши продирается сквозь массовку, держа в руке апельсин. Это маленькая женщина с челкой, похожая на школьницу.
— Алеша… — стонет она. — Съешь апельсинчик.
— Не мешай, — прошу я. — Ты что, не видишь, у него эпизод не выстраивается…
— Отстань со своим эпизодом, — не глядя, говорит жена. — Он умрет, у меня дети сиротами останутся. Алеша, съешь апельсинчик…
Она любит своего Алешу, хотя я не понимаю, как можно любить кого-то, кроме солнечного Доработчика.
Однажды вечером мне позвонила домой его мама и сказала:
— Он ушел в ресторан «Украина»… Если хочешь, можешь присоединиться. Просто он к тебе не дозвонился и поручил мне.
Я бросаю трубку, чтобы не терять времени.
Сегодня день моего рождения, и у меня в доме гости. Из Ленинграда приехали сестра и мама, собрались подруги.
Я вышла из комнаты. Все решили, что я вышла на кухню, чтобы проверить утку с яблоками, и через минуту вернусь.
Но через минуту я уже неслась на такси в ресторан «Украина».
Он сидел у окна. Я увидела его медальный профиль. Подняла с земли мелкий камешек и метнула в окно. Камешек чиркнул по стеклу. Он повернул голову и увидел меня.
Я всегда рисовалась ему чистой интеллигентной девочкой с литературными способностями, и вдруг — под окнами гостиницы, как «девушка по вызову».
Он встал. Вышел. Пошел навстречу.
— Ты что здесь делаешь? — Его глаза стали круглые.
— Мне твоя мама позвонила, — объяснила я. — Я подумала, может, тебе это будет приятно…
Потом эта фраза вошла в его фильм: «Может, тебе это будет приятно…»
— Мне очень приятно, — отозвался он. И повел меня за стол.
За столом его друзья. Один — без ноги. На костылях. Но никакой ущербности. Подумаешь, без ноги… Все остальное цело. Больше из этого застолья я ничего не запомнила.
Он провожает меня на своей машине. Значит, не пил.
Мы заехали во двор. В нем накопились слова, но он сдержан. Он говорит:
— Как хорошо, что ты есть. Такая…
Я выхожу из машины. Сверху небо. Внизу земля. И я, такая.
Я слышала за свою жизнь много слов, но эти были самые наполненные. А может быть, это я была самая наполненная…
Работа идет мучительно, но всему бывает конец. Фильм снят. И закрыт. Не потому, что плох, а потому, что наступал период душного застоя.
Пришли новые времена. Тихие. Не сажают, не выгоняют. Просто закрывают фильмы, останавливают книги, рассыпают набор.
Могли бы пригласить меня и Доработчика в какой-то кабинет, сказать: «Вы долго работали, но вы работали не туда. Нам надо вправо, а вы — влево. Ваш герой учитель. Живет один день в году без вранья. А что же он делает остальные триста шестьдесят четыре дня? Врет? Что же это за учитель такой и чему он может научить подрастающее поколение? Извините, но подрастающее поколение нам дороже вашего таланта. Их, подрастающих, много. А вы — одна. Вы, конечно, сочиняйте что хотите, но мы будем печатать и сочинять только то, что нам подходит. Мы — государство. У нас такая функция, государственная».
Но никто нас не вызвал. Ничего не говорил. Просто где-то прошел слушок, что нас закрыли. И даже нельзя понять: сплетня это или правда. И выяснить не у кого. Тихо так… Тактично. Подло.
Я звоню к нему домой. Подходит жена.
— Наш фильм закрыли, — глухо сообщаю я жене. — Что делать?
— Плачь и вытирай слезы на кулак, — советует жена. — А что еще делать?
Я кладу трубку. В самом деле: что можно сделать одной против государства? Ничего. Только плакать и вытирать слезы на кулак.
Лавина не тронулась с места. Мне это показалось. Фильм закрыт. Результат равен нулю. Зачем мы встретились и работали? Зачем он спел песню «Вот возьму и повешусь»?.. Считается, что все в жизни бывает зачем-то… А оказывается, все — хаос. Ни за чем.
Есть такой старославянский глагол: похерить. Это значит — перечеркнуть крест-накрест.
Итак: мой договор на «Мосфильме», Володя и Андрей, надежды, встреча с Доработчиком, вальс в красной комнате — все это надо похерить и похоронить. Я забрасываю землей все воспоминания и надежды, как немцы во время войны забрасывали раненых, но живых людей, а они там шевелились и даже вылезали из-под земли.
Я забросала землей и пошла работать на телевидение штатным сценаристом. Программа затеяла серию из жизни замечательных людей. Замечательными считались люди, которые участвовали в построении социалистического общества или присутствовали при этом, как Джон Рид, например.
Я ковыряюсь в истории с Джоном Ридом — он, оказывается, встречался с Панчо Вилья и с Лениным. А кто этот Панчо на самом деле, может, бандит с большой дороги? Скорее всего бандит. И Ленин тоже не так прост. Все кончилось тем, что американский журналист Джон Рид заболел в России тифом и умер в молодые годы. Его похоронили в Кремлевской стене.
Телевидение интересуют сочувствие американца нашей революции, его беседы с Лениным. А на самом деле в судьбе Джона Рида интересны его иллюзии, заблуждения и ранняя смерть. Но об этом писать нельзя.