Страница 24 из 39
Последним значилось имя самого прославленного человека: Виктора Гюго.
НАКОНЕЦ ДИТЯ ПОЯВЛЯЕТСЯ
Двадцать пятого июня 1857 года «Цветы зла» поступили в продажу у парижского представителя Пуле-Маласси и Де Бруаза в книжном магазине (католическом!), расположенном в доме 4 по улице Бюси.
Вошедшие в сборник стихи Бодлер выносил в самых глубоких тайниках своей души, одни с яростью, другие с величайшим терпением, он напитал их собственной кровью, плотью и потом. Каждый из них — это подлинная исповедь, как у Жана Жака Руссо.
Только они были разделены на множество коротких отрезков (сонеты в том числе) и зарифмованы. Они говорили о страхе существовать и жить, взывали то к Богу, то к Сатане, к Христу или Каину, славили восторг и сладострастие, упоение плоти и ее бесконечные муки. И все это чаще всего откровенно, без прикрас, без тени обмана.
После знакомства с «Цветами зла» у друзей и близких Бодлера возникло ощущение, что они прочитали автобиографическое произведение. Его творца они обнаруживали на каждой странице, чуть ли не в каждой строфе: его сплин, его страсть к блужданию и одиночеству среди толп, его мольбы, его проклятия, его парадоксы, его пугающую прозорливость. Они понимали, что тут речь шла о Жанне Дюваль, там — о Мари Добрен, дальше — о Саре Косенькой, а затем — о божественной Президентше. За этими пламенными рифмами невозможно было представить себе какого-либо другого писателя, несмотря на все влияние и реминисценции — будь то Виктор Гюго, Теофиль Готье или Сент-Бёв в формулировках и речевых оборотах, либо Жозеф де Местр, Томас Де Куинси, Петрюс Борель или Эдгар По в идеях… И все они, или почти все, были единодушны в своей оценке сборника, признавая необычайный талант его автора.
Но вот 5 июля «Фигаро» публикует статью, какой Бодлер не ожидал. Под довольно коротенькой заметкой стоит подпись Гюстава Бурдэна, зятя руководителя газеты. Уверяя, что он не собирается выносить ни суждения, ни приговора, этот Бурдэн, однако, резко изобличает безнравственность четырех стихотворений. С его точки зрения, ничто не может оправдать столь безудержного нагромождения «подобных уродств», разве что тот, кто написал их, не в своем уме. «Гнусное, — замечает Бурдэн, — соседствует там с непотребством, а отвратительное — с мерзким».
Через два дня в Главное управление общественной безопасности поступил доклад, утверждавший, что тринадцать стихотворений, а не четыре, из «Цветов зла» содержат «вызов законам, охраняющим религию и мораль», и «восхваление самой отталкивающей похотливости». И сразу же дело было направлено генеральному прокурору.
Обеспокоенный Бодлер обратился к Пуле-Маласси и Де Бруазу с просьбой надежно спрятать весь тираж его сборника — около девятисот экземпляров, еще не поступивших в продажу. На основании распространившихся слухов он полагал, что существует большой риск конфискации. Такой риск еще более усилился после новой статьи в «Фигаро» от 12 июля за подписью некоего Ж. Абана. На этот раз речь шла об «ужасах бесстыдно выставленной напоказ трупной свалки», о «скоплениях нечистот, в которых копаются, засучив рукава, обеими руками», тогда как им надлежит гнить где-нибудь в укромном месте…
Это было уже слишком, и через четыре дня генеральный прокурор потребовал конфискации книги и возбуждения дела против автора и его издателей. Узнав эту скверную новость, Бодлер обратился к Ашилю Фульду, государственному министру императорского дома. Он заявил, что вовсе не чувствует себя виновным. «Напротив, я горжусь тем, что написал книгу, наполненную ужасом и отвращением перед Злом. И стало быть, сам я отказался прибегать к подобному средству Если потребуется защищаться, я сумею защитить себя достойным образом».
Бодлер нашел адвоката, известного адвоката — Ше д'Эст-Анжа. Он признался, что не понимает, почему ему ставят в вину только тринадцать стихотворений из ста, которые вошли в сборник. Такую «снисходительность» он считал пагубной. «Книгу, — говорил Бодлер, — должны оценивать всю целиком, только тогда станет ясен ее нравственный смысл. <…> Единственная моя вина в том, что я рассчитывал на всеобщее понимание и не предпослал предисловия, где провозгласил бы свои литературные принципы и выделил бы столь важный вопрос Морали».
Но кто из писателей смог бы выступить в его защиту?
Бодлер подумал о Готье, который был вхож практически всюду и имел связи в высоких сферах, и о Барбе д'Оревильи, чьи статьи в газете «Пэи» пользовались большим успехом. Думал он и о Проспере Мериме, но скорее не потому, что это знаменитый писатель, а потому, что он единственный литератор в сенате. И конечно, о Сент-Бёве, которого называл обычно своим покровителем и с которым уже несколько лет вел переписку. К тому же Сент-Бёв считал, что некоторые из инкриминируемых стихов — лучшие в сборнике.
Возможно, следовало бы, кроме того, рассчитывать на какую-нибудь женщину… Бодлер сразу вспомнил о своей Президентше.
Восемнадцатого августа, за два дня до вынесения судебного решения, он посылает госпоже Сабатье письмо, но уже не изменяя почерка и под своим именем.
«Уважаемая мадам,
Надеюсь, Вы ни единой минуты не думали, что я мог Вас забыть.
Я впервые пишу Вам своим настоящим почерком. Если бы я не был так занят делами и написанием писем (суд — послезавтра), я воспользовался бы этой возможностью, чтобы попросить у Вас прощения за столько безумных глупостей и за ребячество. Но разве Вы недостаточно отомщены с помощью Вашей младшей сестры? Ах, маленькое чудовище! Я буквально оцепенел, когда, встретив меня однажды, она рассмеялась мне в лицо, сказав: „Вы по-прежнему влюблены в мою сестру и все еще пишете ей такие прекрасные письма?“ Прежде всего я понял, что, желая спрятаться, я прятался очень плохо, и еще, что под маской Вашего прелестного лица скрывается далеко не милосердный ум. Влюбляются повесы, а поэты — это идолопоклонники, и Ваша сестра, думается, вряд ли способна понять вечные вещи».
В этом письме он упоминает своих судей, «омерзительно безобразных», чудовищ вроде заместителя императорского прокурора, грозного Эрнеста Пинара. Затем вспоминает Флобера, который в феврале того же года, представ перед тем же судилищем и тем же судьей, был оправдан, хотя подвергался преследованию за роман «Госпожа Бовари». «За Флобера вступилась императрица. Мне не хватает женщины. И несколько дней назад мною вдруг овладела странная мысль, что, быть может, Вы могли бы, используя свои связи, какими-нибудь сложными путями направить разумное слово кому-то из этих тупиц».
Поставив свою подпись — Шарль Бодлер, он добавил: «Все стихи со страницы 84 по страницу 105 принадлежат Вам».
Среди этих стихов фигурирует стихотворение «Слишком веселой» — по сути окончательное название стихотворения «Слишком веселой женщине», первого из всех, отправленных Бодлером Президентше более четырех с половиной лет назад. И по иронии судьбы, это одно из тех, которые прокуратура сочла наносящими ущерб общественной нравственности.
ДВОЙНОЕ ПОРАЖЕНИЕ
Заседание 6-й палаты по уголовным делам, перед которой предстал Бодлер, состоялось 20 августа 1857 года. Не сомневаясь в своих искренних и добрых намерениях, он надеялся, что процесс закончится прекращением дела. Он даже чувствовал себя очень уверенно, когда Эрнест Пинар, который был всего на год моложе его, начал свою обвинительную речь. Опасаясь недвусмысленных нападок, громких слов, тенденциозных оценок, крючкотворства, он был очень удивлен сдержанным тоном «грозного» заместителя императорского прокурора.
В своих высказываниях Пинар действительно старался соблюдать приличия, хотя представление об оскорблении общественной и религиозной морали в значительной степени зависело от его собственного толкования этого понятия. По его мнению, как он ясно выразился, Бодлер провинился, написав бесстыдные, противоречащие общепринятым нравам стихи. При этом он пространно цитировал различные пассажи из книги, которые считал непристойными и пагубными, в частности, отрывки из знаменитого стихотворения «Слишком веселой», последняя недвусмысленная строка которого — «В них яд извергну мой, сестра!» — казалась ему недопустимой.