Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 45



— О, сделайте одолжение! — ответил я.

Он уселся, стал рассматривать один из принесенных платков, покачивая головой; потом с жалкой, умоляющей улыбкой говорит:

— Я вам не досаждаю, не мешаю?

Я самым пылким образом убедил его в том, что он ничуть мне не досаждает.

— Позвольте заметить, я вижу, вы человек сердечный… спокойный, умеете понять и посочувствовать. А я…

Тут он умолк, побагровел, прислушался и поспешно вскочил:

— Кажется, Луизетта меня звала…

Я тоже прислушался и сказал:

— Да вроде не звала.

С выражением скорби на лице он поправил парик.

— Знаете, что вчера вечером сказала мне Луизетта? «Папа, не начинай все сначала». Я, господин Губбьо, человек отчаявшийся. Сижу дома с утра до вечера, как в темнице, ничего не вижу, жизнь проходит мимо меня, и некому пожаловаться на несправедливость судьбы. А Луизетта говорит, что из-за меня все наши квартиранты сбегают.

— О, но я… — возразил было я.

— Нет, это правда, клянусь, правда, — перебил Кавалена. — Вы человек добрый, обещайте, что, едва я вам наскучу, вы возьмете меня за шкирку и вышвырните за порог. Пожалуйста, обещайте! Дайте руку в знак согласия.

Я с улыбкой протянул ему руку:

— Как вам будет угодно…

— Благодарю вас. Так мне спокойнее. Я ведь все понимаю, господин Губбьо, вы не думайте. И знаете, что я понимаю? Что я — это уже не я. Когда человек опускается на дно, перестает, иными словами, стыдиться своего несчастья, это конченый человек! Но я бы не утратил стыд! Как ревностно оберегал я чувство собственного достоинства! А эта женщина своими безумными речами отняла его у меня. О моем несчастье отныне известно всем, и это безобразно, безобразно, безобразно!

— Да нет… отчего же?

— Безобразно! — выкрикнул Кавалена. — Хотите взглянуть? Смотрите! Вот оно!

И, дернув за парик, содрал его с головы. С содроганием я смотрел на голый бледный череп, как у ободранного козла, а он со слезами на глазах продолжал:

— Вот вы и скажите, разве может быть постыднее несчастье человека с подобным видом и жена которого вдобавок ревнует?

— Но ведь вы же врач, вы же знаете — это болезнь, — поспешил я утешить его и с удрученным видом потянулся к парику, чтобы помочь Кавалене поскорее напялить его.

Он надел парик и сказал:

— Вот именно, я врач и знаю: это болезнь, господин Губбьо! Несчастье в том, что я врач! Если б мне было невдомек, что она вытворяет все это из-за душевной болезни, я бы вышвырнул ее из дома, развелся с ней, я бы всеми средствами защищал свое достоинство! Но я — врач, и я знаю, что она безумна; следовательно, я понимаю, что мне надлежит рассуждать за двоих, за себя и за нее, лишенную разума! Но что означает, господин Губбьо, рассуждать за сумасшедшую, когда ее безумие смехотворно до одури? Это означает нарядиться паяцем. Куда уж тут денешься? Это означает смириться и покорно сносить унижения и попрание моего достоинства — перед дочерью, перед прислугой, перед всеми, публично. Вот так и перестаешь стыдиться собственного несчастья.

— Папа!

Да, на этот раз синьорина Луизетта действительно звала отца.

Кавалена поспешно встал, поправил парик, откашлялся, чтобы придать голосу более солидное звучание, и ласкательно-нежно, с улыбкой ответил:

— Я тут, Сезе!



И исчез за дверью, наказав мне молчать.

Потом вышел из комнаты я, намереваясь заглянуть к Нути. Постоял у его двери, прислушиваясь. Тишина. Видно, спит. Я обеспокоился — пора было ехать на «Космограф». Не хотелось бросать его одного, тем более что Полак настоятельно попросил меня взять его с собой. Я постучался. Раздался голос Нути:

— Войдите.

Я вошел. В комнате было темно. Я подошел к кровати. Нути сказал:

— Боюсь… боюсь, у меня жар.

Я наклонился, пощупал лоб: он горел.

— И правда! — воскликнул я. — У вас жар, причем сильный. Подождите, я позову господина Кавалену, наш хозяин — доктор.

— Ладно, бросьте… пройдет, — сказал он. — Это наверняка из-за переутомления.

— Разумеется, — сказал я. — Но почему бы не позвать Кавалену? Быстрее поправитесь. Вы позволите приоткрыть шторы?

Я посмотрел на него при дневном свете и ужаснулся: лицо кирпичного цвета, мрачно-опухшее, в поту. Белки глаз, вчера налитые кровью, потемнели, под глазами мешки, усы перекосились, прилипли к высохшим губам; рот приоткрыт.

— Вам, должно быть, и впрямь плохо.

— Да, боль такая… — сказал он. — Голова.

Он выпростал из-под одеяла руку, сжал кулак и коснулся головы.

Я пошел за Каваленой. Он разговаривал в конце коридора с Луизеттой. Она встретила меня неприветливо, насупив брови. Она догадывалась, что отец уже выпотрошил передо мной всю душу.

И вот я незаслуженно страдаю за доверительность Кавалены. Синьорина Луизетта стала моим врагом — не только из-за болтовни отца; скорее, из-за присутствия в доме другого мужчины. С первой минуты стало ясно, что она не испытывает ко мне дружеского расположения. Я это отметил сразу. И ничего тут не попишешь. Это таинственные, инстинктивные движения души, определяющие отношения между людьми. Ее неприязнь ко мне возросла, когда я — отметив ее ко мне отношение — объявил, что Альдо Нути лежит с температурой. Сперва она стала бледной, как полотно, потом залилась краской. Может, именно в то мгновенье она осознала дотоле еще смутное чувство неприязни ко мне.

Кавалена тотчас же явился к Нути. Она остановилась на пороге, словно запрещая мне входить; посему мне пришлось сказать:

— Простите, разрешите пройти.

Потом, когда отец велел ей принести градусник, вошла и она сама. Я ни на минуту не отрывал взгляда от ее лица. Заметив это, она попыталась скрыть жалость и смятение, которые вызывала в ней болезнь Нути.

Осмотр продолжался долго. Но кроме высокой температуры и головной боли, Кавалена не установил ничего. Когда мы вышли из комнаты, прикрыв ставни, поскольку дневной свет беспокоил больного, Кавалена выглядел в высшей степени удрученным. Он опасался, что это воспаление мозга.

— Надо срочно пригласить еще одного врача, господин Губбьо. Вы догадываетесь, что как хозяин дома я не берусь возлагать на себя ответственность за столь тяжелую болезнь. — Он передал мне записку к другому врачу, своему другу, которого можно было застать в ближайшей аптеке. Я оставил там записку и побежал на «Космограф», я опаздывал.

Полак не находил себе места. Он уже раскаивался, что потворствовал Нути в его затее. Он никогда бы не подумал, говорит он, что застанет Нути в столь плачевном состоянии, такое и предположить было невозможно, читая его письма сперва из России, потом из Германии и Швейцарии. В свое оправдание Полак собирался показать мне эти письма, но потом запамятовал. Известие о болезни Нути почти обрадовало его — во всяком случае, на время у него гора с плеч свалилась.

— Воспаление головного мозга? Слышишь, Губбьо, а если он умрет?.. Черт, когда мужчина доходит до такой крайности, становится опасен и для себя, и для других… смерть… Но будем надеяться, все обойдется; будем считать, что это переломный момент, кризис. Не раз бывало, поди знай… Мне тебя жаль, бедняга Губбьо, и жаль несчастного Кавалену. Это же надо было так случиться! Он свалился как снег на голову! Я вечером к вам зайду. Но это все рука судьбы, поверишь ли? Тут, кроме тебя, ни одна живая душа не знает, что он заявился, он тоже пока еще никого не видел. Никому ни слова, ни-ни, понял?.. Ты мне говорил, что было бы благоразумно забрать у Ферро роль в фильме с тигрицей.

— Да, но без всяких разъяснений…

— Дитя, ты со мной разговариваешь! Я обо всем уже позаботился. Слушай, вчера, когда вы все уехали, приходит ко мне мадам Несторофф…

— Да ну? Сюда?

— Должно быть, почуяла, что прибыл Нути. Дружище, она напугана. Напугана из-за Ферро, не из-за Нути. Пришла спросить, так, знаешь, как бы между прочим, стоит ли ей приходить на «Космограф» и вообще оставаться в Риме, ведь все четыре труппы в скором времени будут задействованы в фильме о тигрице, где у нее нет роли. Ты понял? Я подхватил мяч с лету. Сказал, что директор Боргалли потребовал, чтобы до начала съемок с участием всех четырех трупп были досняты три-четыре незаконченных фильма, надо доснять натуру, а для этого предстоят дальние поездки. Например, фильм про моряков из Отранто, по сценарию Бертини. «Но у меня нет там ролей», — говорит Несторофф. «Знаю, — отвечаю я, — но есть роль у Ферро, главная роль, и, возможно, в связи с этим нам придется забрать у него роль, на которую он назначен в фильме о тигрице, и отправить его с Бертини. Возможно, он станет возражать. Может быть, вы его убедите, мадам Несторофф?» Она пристально посмотрела мне в глаза, знаешь, эта ее манера, а потом говорит: «Думаю, я могла бы попробовать…» Потом, пораскинув мозгами, говорит: «В этом случае он сам поедет, а я останусь здесь вместо него, на какую-нибудь роль в фильме о тигрице, пусть даже второстепенную».