Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 104



Россия всегда рождала таланты, но не давала им плодоносить.

Может, тут все дело в слабой организации?

«…на козлах два свистовые казака с нагайками по обе стороны ямщика садились и так его и поливали без милосердия, чтобы скакал. А если какой казак задремлет, Платов его сам из коляски, ногою ткнет, и еще злее понесутся…»

Простой лошадью управлять — и то целое управление!

Потому и спешим, никак самих себя не догоним: «Побежал один свистовой, чтобы шли как можно скорее… и еще мало этот свистовой отбежал, как Платов вдогонку за ним раз за разом новых шлет, чтобы как можно скорее…»

Но главное-то, главное! Подковать-то блоху подковали, но, как оказалось, этого делать не следовало. Потому что подкованная блоха перестала танцевать. Подкована — высший класс, а что-то не вытанцовывается.

Объяснил Левша англичанам: в науках мы не зашлись, зато своему отечеству преданные.

Насчет себя он, конечно, поскромничал. Но ведь судьбы науки в России как раз те и вершили, что в науках не зашлись. То они в генетике не зашлись, то в кибернетике не зашлись, возвеличиваясь только тем, что они отечеству преданные.

И отечество их жаловало — куда больше, чем свои таланты. «Везли Левшу так непокрытого, да как с одного извозчика на другого станут пересаживать, все роняют, а поднимать станут — ухи рвут…»

Забывчиво отечество: все забывает, кого миловать, кого казнить, кого проклинать, кому памятник ставить.

Память о таланте в отечестве по-разному живет: когда хорошо живет, когда плохо. Память о Достоевском после революции долго жила плохо, а потом стала жить хорошо. И о Булгакове — жила плохо, а стала жить хорошо. Догнала наша память и Леонида Андреева, очень серьезного писателя, который в своих произведениях самого Льва Толстого пугал (правда, так, что Толстому было не страшно).

И вот этот серьезный писатель Андреев пишет смешную пьесу о том, как живется таланту после смерти в памяти его соотечественников.

В городе Коклюшине вознамерились ставить памятник Пушкину, и учредители памятника собрались по этому поводу заседать: «…почему же мы не заседаем? Или мы уже? Прошу вас, г. г., заседайте, заседайте!.. — …Пушкин так Пушкин… — Прошу господ собрание не ржать… — Так — я ничего не имею: Пушкин — ну и Пушкин; а неприличия, как градской голова, допустить не могу, на мне медаль…»

Долго обсуждается вопрос: куда повернуть лицом памятник Пушкину? С одной стороны у него острог, с другой — свечной завод, с третьей — приют для престарелых, а с четвертой и вовсе сумасшедший дом. Куда ни поверни Пушкина, всюду прочитывается крамола.

Но главный вопрос был все же не этот. Главный был вопрос: почему нужно ставить памятник именно Пушкину?



«…но почему именно Пушкину? Мало ли других великих людей? А то все Пушкин, Пушкин…»

Человек, который родился в Севастополе, а умер в Неаполе, который совершил кругосветное путешествие, а впоследствии оказался на поселении в Сибири, уже этим одним заслуживает того, чтобы не затеряться в памяти потомков. А если в сибирской ссылке, вдали от всех возможных морей, он начинает писать свои «Морские рассказы»…

Константину Михайловичу Станюковичу не понадобилось ничего сочинять, как это делали авторы увлекательных морских приключений. Может быть, потому, что вдали от моря самые будничные морские дела приобретают особенную окраску.

Он писал серьезно, но без юмора не мог обойтись, — конечно, не в такой мере, как не мог обойтись его земляк, тоже уроженец Севастополя Аркадий Аверченко. И рассказ «Смотр» — это, в сущности, не смотр, а показ. В нем не столько смотрят, сколько показывают.

В России еще со времен Потемкина любили и умели показывать, но слишком часто такие показы кончались неудачей.

Смеяться умеет только добро, но не всегда оно смеется по-доброму. Если бы добро смеялось только по-доброму, у нас не было бы сатиры и мы бы не говорили, что смех — это оружие борьбы со злом. Потому что само добро не может быть оружием.

Известная сентенция, что добро должно быть с кулаками, вызывает сомнение. Оружие добра — не кулаки. Это смех его звенит, как оружие. Это смех его блестит, как оружие. Но это смех, а не оружие. Смех — единственное оружие добра.

Бюрократическая система — система зла, поэтому она не приемлет смеха. Схватка между ними начинается сразу, без объявления войны. Между ними невозможно сосуществование. Поэтому серьезный писатель, даже очень далекий от жанра юмора, не может обойтись без юмора, — если он не является сознательным защитником бюрократической системы. Чувство юмора теряет лишь тот, кто обслуживает бюрократическую систему. Обычно это признанные системой писатели, увешанные наградами, возвышенные должностями. Беря пример с системы, они начинают относиться к себе всерьез и не способны смеяться над собой, что является особенностью любого таланта. Не способный смеяться над собой писатель перерождается из писателя в служащего системы, и для него, как для служащего, образцом талантливости является любое произведение, любой текст, любое высказывание Главы Системы. Выше Толстого, выше Шекспира для него бюрократический документ, которому он готов присудить самую высокую литературную премию. Потому что для того, чтоб соразмерить то и другое, нужен юмор, а его нет. Он засушен, как бабочка между страниц бухгалтерской книги, именно бухгалтерской, потому что в бюрократической системе ничто не делается бесплатно.

В этих условиях юмор, оставшийся в живых, уходит в анекдоты, где есть возможность существовать бесплатно — ничего не получая, но за все расплачиваясь. Он живет в ожидании своего первопечатника Федорова, который когда-нибудь снова изобретет для него печать.

В самой серьезной ситуации юмор вдруг подсунет свой ехидный вопрос: «Зачем?» Зачем из смотра делать показ, зачем подковывать блоху — неужто лишь затем, чтоб утереть нос англичанам? А зачем собаку переделывать в человека? Разве нет у таланта других забот, кроме очеловечивания собак в условиях расчеловечивания самого человека?

Профессор Преображенский в трагикомической повести Булгакова пытался сделать из собаки человека, но создал нелюдя, потому что на нечеловечьей основе человека не создашь. Возможно, он воспользовался идеей уэлсовского доктора Моро, очеловечивавшего различных животных. Но ни один из несчастных уродцев доктора Моро не претендовал на то, чтобы представлять целый класс, причем не какой-то там класс млекопитающих, а класс победившего пролетариата.

Булгаковский Шариков совершил головокружительный прыжок: из бродячих собак — в санитары по очистке города от бродячих собак (и кошек, естественно). Преследование своих — характерная черта шариковых. Они уничтожают своих, словно заметая следы собственного происхождения.

В повести Шариков вернулся в собаки, а в жизни он прошел длинный и, как ему казалось, а другим — внушалось, славный путь и в тридцатые — пятидесятые годы травил людей, как когда-то по роду службы бродячих котов и собак. Через всю свою жизнь он пронес собачью злость и подозрительность, заменив ими ставшую ненужной собачью верность. Вступив в разумную жизнь, он остался на уровне инстинктов и готов был приспособить всю страну, весь мир, всю вселенную, чтобы их, эти звериные инстинкты, удовлетворить. Он гордится своим низким происхождением. Он гордится своим низким образованием. Он гордится всем низким, потому что только это поднимает его высоко — над теми, кто духом высок, кто разумом высок, и потому должны быть втоптаны в грязь, чтоб над ними мог возвыситься Шариков.

Внешне шариковы ничем не отличаются от людей, но нелюдская их сущность только и ждет, чтобы проявиться. И тогда судья в интересах карьеры и выполнения плана по раскрытию преступлений осуждает невинного, врач отворачивается от больного, мать бросает свое дитя. Все самое высокое и святое превращается в свою противоположность, потому что над ним поднимается нелюдь и втаптывает его в грязь. Приходя к власти, нелюдь старается всех расчеловечить вокруг, потому что нелюдями легче управлять, у них все человеческие чувства заменяет инстинкт самосохранения.