Страница 6 из 9
– Давай выпьем, – сказала Катя, – и поговорим нормально. Ты что будешь?
– Не знаю, – сказал Алексей, – что там есть покрепче?
– Водки?
– Да ну, нет. Водку закусывать надо.
– Хочешь текилу?
– Давай, здорово. Лимон порежешь?
– Порежу, – она шмыгнула носом и вытерла лицо рукавом халата. – Лед нужен?
– Нет, спасибо.
– А ты знаешь, кстати, что всю эту хрень с лаймом и солью придумали специально, чтобы лохов привлечь, когда текилу эту раскручивали? В Мексике ее просто так пьют и ни про какие «кусни-лизни» ничего не слышали!
– Ты была в Мексике? – Господи, только бы она успокоилась и не начала дальше допытываться.
– Да нет, просто знаю. За что пьем?
Он молча пожал плечами.
– Ладно, тогда я скажу. Ты очень сильный, Леша, пусть эта сила никогда не оставляет тебя.
– Спасибо. – Трудно было пожелать чего-то более нужного. Пусть оставшиеся силы не оставят. – За нашу любовь, и пусть сдохнут все, кто ей хочет помешать!
– Нет, давай за любовь отдельно и отдельно за то, чтоб сдохли.
– Ты не добрая.
– Я сейчас очень недобрая.
– Тогда за тебя, моя красавица. За добрую и за недобрую.
– За город Лондон, в котором я буду ждать тебя и в котором мы встретимся! И еще… за то, чтобы сюда больше никогда не возвращаться! Давай за это!
– Ты нормально, Катюша? – спросил он после пятой или шестой стопки, и это был совершенно лишний вопрос, потому что алкоголь дает полную анестезию только в результате последующего сна, а во всех других случаях анестезия получается местного характера, проходит быстро, и боль возвращается. Болит, может быть, и не сильнее, чем до первой рюмки, но пока пьешь, о боли забываешь, а потому по возвращении она кажется более сильной. – Пойдем на улицу, – сказал Алексей, помогая ей подняться со стула. – Тебе свежий воздух не помешает.
И вот они сидели в беседке, и Катя уже ничего не говорила, а только плакала. «Мне… надо… выплакаться, – с трудом разбирал он слова, – ты не думай… я потом смогу… разговаривать… мне только надо… все выплакать».
Обычно физические страдания одерживают победу над душевными, и то ли Катя окончательно замерзла, то ли холод заморозил слезы внутри и превратил их в льдинки, которые не скоро теперь и растопятся, но плакать она перестала. Они вернулись в дом и пили на кухне горячий чай с медом, и не было уже разговора: «Нет, почему, никогда», а был тоже очень грустный, но куда более простой разговор о том, «как».
– Ты улетаешь завтра днем, гостиницу я забронировал, ту самую, которую ты хвалила. На работе придумаешь что-нибудь. Я тебе дам кое-какие документы. Ты их отправишь по адресу, когда я тебе скажу. Ни о чем меня не спрашивай, просто делай, как я говорю, и все будет хорошо.
– Будет хорошо? – грустный недоверчивый взгляд.
– Будет хорошо, – не глядя в глаза, чтобы не выдать себя. Как невыносимо трудно лгать единственному любимому человеку в их последний вечер вместе. Когда-нибудь, когда его уже не будет, она вспомнит этот вечер и все, что говорили, и он уже никогда не сможет ей ничего объяснить. – О деньгах не беспокойся, я перевел тебе на счет в «Сити-банке» и еще на новый счет, который ты открыла. Хватит больше чем на месяц, точно.
– Ты же сказал, месяц – максимум, – вскинулась на эти слова Катя.
– Да, месяц – максимум. Это я просто так сказал, извини. Купи там себе сим-карту и перешли мне номер вот сюда. – Он протянул ей бумажку с номером мобильного телефона. Она взяла ее, взглянула на цифры и внимательно посмотрела ему в глаза.
– Я все сделаю, как ты говоришь. Но ты обещаешь, что через месяц мы увидимся – здесь или там?
– Обещаю.
– У меня очень красный нос? И, наверное, все лицо опухло. Пойду умоюсь.
Все, на сегодня самое тяжелое позади. Каждый следующий день до конца, сколько еще ему суждено до этого конца прожить, будет тяжелее предыдущего, но сегодня впереди еще осталась последняя ночь с Катей. Завтра будет завтра. И завтра он найдет силы, как нашел их сегодня.
Он вспомнил свой разговор с Ахмедом, когда тот узнал о Кате. Каждой встречей Ахмед пытался укрепить его решимость, какую бы тему он ни затрагивал – религию, политику, историю, литературу, – цель всегда была одна: поднять сознание Алексея на ту высоту, с которой все происходящее и то, что должно случиться, будет выглядеть совсем по-другому, где искалеченные трупы – и не трупы уже, а телевизионный репортаж, а пистолет – экспонат в музее, и сам ты – не отверженный обществом преступник, а надпись на камне под не успевшими увянуть цветами и строка в учебнике истории. В тот день тема его лекции была «Россия как родина терроризма».
– Об этом сейчас никто не говорит, но первые террористы появились в России, – терпеливо отвечал Ахмед на вопросы, которые никто не задавал. – Достоевского читал «Бесы»? Вот он первый все написал про это. Но его не поняли.
– Почему? – спросил Алексей, чтобы поддержать разговор. Он знал, что Ахмед все равно не остановится, пока не выскажет все, что приготовил на сегодня. – И до Достоевского убивали. Я по истории не очень, но во Французскую революцию сколько голов поотрубали, да и раньше. Цезаря вон когда убили – две тысячи лет назад, при чем здесь Достоевский?
– Вот ты и повторяешь то, что все говорят, а тебе, с твоей головой, надо свое понимание иметь, а не чужое.
– Свое, а не твое, – не удержался Алексей. Так хотелось иногда увидеть, что там, за этой маской мрачного горца, бесстрашного революционера.
– Свое, – Ахмед сделал вид, что не обратил внимания. – Слушай меня. Люди убивали других людей с тех пор, как появились на этом свете. Люди убивали других людей по политическим мотивам с тех пор, как появилась политика. Это правда. Так убили Цезаря, так убили Павла I, так убили Марата, других тоже… ты знаешь, кто такой Марат?
– Только Сафина знаю Марата.
– Понял. Марат был одним из лидеров Французской революции. Его заколола женщина в ванной. Это было заказное политическое убийство.
– Тогда при чем здесь Россия и Достоевский?
– А при том, что в России в середине девятнадцатого века группа людей в первый раз открыто заявила, что если для достижения цели, то есть убийства одного человека, придется убить еще десять или сто, то они на это пойдут, то есть, другими словами, они сказали, что цель оправдывает средства. И не раз это доказывали. Знаешь, сколько покушений было совершено на Александра II? Семь. Из них как минимум четыре с неизбежными жертвами среди мирного населения. Взрывали поезд – царь жив, люди погибли. Взрывали Зимний дворец – царь жив, люди погибли. И когда взрывали, то знали, что люди погибнут, потому что нельзя так взорвать поезд, чтобы одного царя убить. В этом и есть разница между убийством и террором. И с тех пор Россия уже не останавливалась. Сначала бомбы кидали – на единицы счет шел, а в революцию уже на тысячи, а потом на сотни тысяч. Антоновский мятеж знаешь?
– Нет.
– Целые деревни бомбили и газами травили. Дальше я уже не говорю. И никого никогда не осудили за то, что сотни и тысячи мирных людей погибли. Только ордена давали. Не было у вас своего Нюрнбергского процесса.
– И что? Ахмед, ты это к чему?
– Это я к тому, – Ахмед устало откинулся в кресле, – что русские и американцы – последние люди на свете, которые что-то кому-то могут предъявлять по поводу террора.
– А Америка-то при чем? – он спросил и подумал, что зря спросил, и стало стыдно за этот глупый вопрос. Ахмед это понял и не стал отвечать, но продолжил свою лекцию, которая, как и любая другая его лекция, должна была иметь вполне прагматическое завершение.
«От него исходит такая сила, – думал Алексей, – даже сейчас, когда он кажется таким усталым и безразличным, и сколько раз уже он повторял все эти проповеди, и такая сила убеждения – откуда это?»
– Я всегда говорил тебе, – продолжал Ахмед, будто читая его мысли, – люди, которые отдавали свою жизнь, верили, что могут изменить мир. Те, которые за ними шли, тоже верили. Потом тех, кто верил, что можно изменить мир, почти не осталось, потому что мир и сам по себе стремительно изменился, да только не в ту сторону. И тогда им на помощь пришел Аллах: или ты веришь в свое дело, или ты веришь в Аллаха. А я верю и в свое дело, и в Аллаха, поэтому я вдвое сильнее. Таких, как я, победить трудно.