Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 12

Новое прочтение класики: Ромео – в очках минус пятнадцать. Так в либретто. Как он может танцевать близорукость? Только невпопад. Вот он и свалился в оркестровую. В зале, разумеется, волнение. На авансцену выбегает режиссер-новатор:

– Не волнуйтесь, это так в либретто, вот смотрите!

Бьет ладонью по либретто. Все, кто видит, тут же проникаются.

Из ямы – крик, переходящий в вой: у Ромео сломана нога. Он на носилках. С ним бегут на сцену. Ему протягивают смету спектакля. Превозмогая боль, он подслеповато щурится. В смете отдельной строкой… Нет, не может быть! Сломанная нога!..

Гениальное предвидение режиссера выводит его в культовые фигуры украинской сцены.

Так

приходит

мировая слава…

В клуб – не скажу какой интеллигенции… ну хорошо, еврейской – я пригласил одного почтенного аккомпаниатора, на творческую встречу. Но аккомпаниатор – бабушка, блиставшая на сцене еще в тридцатые, – не явилась. Я знал: старушка педантична – и занервничал. Наконец, к ней дозвонился. Хоть живая!

– Вы не пришли…

– А потому что не смогла!

Я еще подумал, что ослышался.

– Но вы же обещали!

– У меня причина. Уважительная.

– И какая?

Бабушка срывается:

– Что такое?! Я могла забыть?!

Пошел я в нашу филармонию, донецкую, на концерт московского пианиста Д. И встретил там журналистку Ирину Ч. Перед концертом. Она какая-то уставшая, подавленная. А дай ей сделаю приятное! – решил. Схожу-ка я в антракте к пианисту и возьму автограф. Для нее. Чтоб вручить ей в качестве сюрприза.

В антракте захожу я к пианисту:

– А можно взять автограф?

– Да, конечно! – и такой простой, ну по-хорошему. Не чинится, и сразу: – Что вам?

В смысле, надписать. Ну, на программке.

Я и отвечаю:

– Напишите: «На добрую память Ирине!»

А он так смотрит на меня во все глаза, как онемел, и лишь затем, косясь на дверь, как заговорщик:

– Знаете что, Ира, – я тут же обомлел и не нашелся. А он пишет, ну и параллельно говорит: – После концерта – вы ко мне зайдите!

И я красный выскочил, как этот…

Одна донецкая певица, примадонна, вся из себя колоратурное сопрано, на пресс-конференции вдруг обратила на меня особое внимание:

– Послушайте, – так тревожно глядя мне в лицо, – а вы не спали на моем концерте?

Вот те здрасьте!

– Что вы! Ни за что!..

Я ей не соврал: какое спать! Где-то на пятой минуте выступления этой вышеназванной певицы я зевнул так, что у меня заклинило рот. Конечно, я бы встал и выбежал из зрительного зала. Но бежать с открытым ртом навстречу публике… Так и сидел, как на приеме у дантиста, но в партере, во втором ряду. Певица, глядя в мой бездонный рот, пару раз – на пустяках – сбивалась…

И после этого я спал?! Какое хамство!

Большое эстетическое наслаждение получили оркестранты на творческом вечере донецкого композитора Альберта Мукосеева. Исполнение его нового сочинения (ор. № 232/5) музыканты органично совместили с прослушиванием – через наушники – любимых Глинки, Брамса и Бетховена.

В филармонии – Второй концерт для фортепиано с оркестром Сергея Рахманинова. В Донецк приехал выдающийся пианист, народный артист России профессор Михаил Воскресенский. Все было замечательно.

А через день в «Донбассе» напечатали. Но что?! Как водится, похвалили Рахманинова, отметили высокий уровень оркестра. И, наконец, о Воскресенском: «Оркестру подыграл…»

Заметил донецкого поэта Ревякова. Хотел перейти на безопасную сторону – поздно!

Ваня Ревяков:

– О, Слава!



И я понял: это все. Пришлось остановиться. Он был не один…

Ревяков читал мне минут сорок. Друг проявлял нетерпение. Я все понял:

– Ты тоже что-то пишешь?

– Не пишу.

Я не сдержался и воскликнул:

– Мне везет!

Но Ваня оказался нескончаем…

В конце 70-х одна разговорница А. отправлялась на гастроли только со своей собачкой. И те, кто приглашал, те полагали: ну, причуда, – и с собачкой соглашались. Выяснилось – никакая не причуда.

Выступала А. довольно средненько. А в эстрадном выступлении трудней всего дается завершение. И вот в финале, как говорится, посредине слова, на сцену выскакивала ее любимица, собачка, хватала испуганную хозяйку за подол и волокла со сцены. Чтица А. картинно отбивалась:

– Милиция! Милиция! На помощь!

И был ошеломляющий успех.

В литературной студии выступала Нина Барсукова. Нина – начинающий писатель. Она на публике читала свой рассказ.

Я не то чтоб тяготился… Впрочем, да. Публика же слушала внимательно. И даже, показалось мне, сочувственно. Но Барсукова завершила, негодуя:

– Послушайте, я что-то не пойму. Я не могла писать, душили слезы. Меня! Саму! Особенно в конце! – и с брезгливостью. – А вы не плакали совсем! Вы что, сдурели? Ну ладно, Кораблев, профессор он. Он, понятно, слушал отстраненно. Верховский – этот слушает поверхностно, и вообще он скользкий человек. Но, Маша, ты?! Как ты могла не плакать?! Ты ж подруга! Я писала – просто обрыдалась! Это сговор?!.

Она скомкала рукопись и выбежала.

А я ж хотел ее, на всякий случай, похвалить!

Маша тут же зарыдала. Опоздала…

Встреча завершилась потасовкой.

Умел читать на бис без крика «бис».

По просьбе старейшей донецкой писательницы Зинаиды Сергеевны Рудиной я купил ей на почте конверт. Она мне сразу:

– Сколько с меня, Славочка?

Я отмахнулся. Он стоил гривну, в общем, это мелочь.

Нет и нет! Она хочет непременно рассчитаться:

– Я так не могу, скажите сколько!

– Хотите меня обидеть – дайте гривну, а не хотите, – я нашелся, – дайте десять…

Кажется, я правильно нашелся: о деньгах она уже не вспомнила…

Когда я был маленький, а это было в детстве, к нам в нашу школу № 18 приехал композитор Дмитрий Дмитриевич Кабалевский. Нет! Дмитрий Дмитриевич – это Шостакович. Но приехал все же Кабалевский. Целый час он сам нам пел и сам играл. «То березка, то рябина, куст ракиты над рекой…» Дети ерзали, музыку не понимали. И даже тяготились на чем свет. Но Кабалевский был неумолим. Если честно, я осоловел. И вот во время очередной его «То березки, то рябины…» я почему-то подошел к нему и дернул за рукав. Он играть остановился:

– Мальчик, что такое?

– А сегодня можно в туалет?

– А почему «сегодня»?

– А что, завтра?

– Ну иди!

Это может показаться неправдоподобным, даже диким, но с Кабалевским я встречался еще раз. И по тому же, надо же, вопросу! Я и мама, мы на Кавказе набирались в Пятигорске сил. И вот однажды…

Мы увидели афишу: «Впервые – Дмитрий Кабалевский». Помню, я еще подумал, что если впервые, значит, это Кабалевский, но другой. Ну и для начала, чтоб сравнить, я маму потянул за руку:

– О, давай!

Со мною связываться… Ну купили мы билет. Вошли, уселись…

Всё, сидим. Первый ряд, первее быть не может. Прямо перед нами Кабалевский (а это оказался он, тот самый). Афиша нам соврала, так всегда. Но первый ряд, куда нам отступать? А он по новой заряжает «то рябину»: «То березка, то рябина… Край родной, навек любимый», – что я уже, простите, наизусть…

И вдруг мне страшно захотелось в туалет, ну просто страшно! А в детстве ж оно хочется сильней. Ногами я приплясывал на месте. И, очевидно, Кабалевский, композитор, боковым зреньем это как-то разглядел. А я уже кончаюсь и шепчу: «Ма, я больше не могу, давай пойдем!» Но выводить меня она не торопилась: «Ну неудобно, первый ряд и Кабалевский как-никак, сиди».