Страница 24 из 56
Воодушевленный до слез, Кокотов сглотнул счастливый ком в горле и продолжил:
— «…После поцелуя она, отстранившись, долго-долго смотрела ему в глаза и наконец спросила:
— Ты меня любишь?
— Да, люблю.
— И потом будешь любить?
— Боже… Ника… Конечно… — задохнулся Львов».
Режиссер от возмущения аж подпрыгнул в кресле и ухнул филином.
— Ника?! Ну почему, почему: как только романтическая любовь, так сразу: — Ника, Вика, Лика, Лина, Инна, Тина! Почему-у? Как ее звали на самом деле?
— Кого?
— Прототипшу.
— А вы уверены, что она была?
— Уверен. Про духи сами бы вы никогда не придумали.
— Почему же?
— Все потому же. Как звали деву?
— Тая… и Лена…
— Ка-ак?
— Таисия и Елена… У меня было две… два прототипа.
— Уже неплохо. Ну, Лена — слишком традиционно. А вот Таисия — прекрасное имя! Редкое. Оставили бы Таисию. А то — Ника! Тьфу! Ладно, читайте дальше, никонианец вы мой!
— «…Вопрос: а что потом?» — Львов и сам постоянно задавал себе и, отвечая на него, все ближе подкрадывался к пониманию того, что в этом робком «а потом?» уже очнулось и распустилось сладостное, вечнозеленое слово «любовь». А накануне отъезда Ника сама подошла к нему и назначила свидание возле гипсового трубача, ночью, после прощального костра…»
— Верно говорит Сен-Жон Перс: женщина отдается, чтобы взять! — задумчиво молвил Жарынин. — Читайте дальше, коллега!
— «…Львов даже не слышал ее шагов, а только уловил острый запах „Сигнатюра“ и ощутил, вздрогнув, как ее легкие ладони легли ему на плечи. Он обернулся, их дыхания встретились — сначала дыхания, потом руки, губы, тела… Под платьицем у Ники не было ничего, кроме бездны женской наготы. Они любили друг друга прямо на мшистой земле, шатавшейся и кружившейся под ними. Любили прямо у подножия гипсового горниста, беззвучно трубившего в ночное небо гимн их невозможному счастью. Счастью, которое в единый миг пронзило их обоих безумным искристым мечом, как пронзал беспощадный ветхозаветный пророк иудеев, обнимавших чужеверных дев…»
Кокотов перевел дух и незаметно глянул на неподвижное лицо соавтора, ища хотя бы тень одобрения своей тонкой библейской аллюзии. Но тени не было. Напротив, режиссер с сомнением поинтересовался:
— А не холодно?
— В каком смысле?
— Ну, все-таки конец августа.
Несчастный прозаик пожал плечами и оставил этот вопрос без ответа, так как с опозданием вспомнил о том, что прототипические события его жизни произошли в июле, когда и воздух, и земля гораздо теплее.
— «…Потом они лежали недвижно и смотрели на звезды.
— Ты знаешь, что это? — спросила она, показывая на млечное крошево, рассыпанное по горнему темно-синему бархату.
— Что?
— Каждая звезда — это любовь. Когда любовь заканчивается, звезда падает. Вон, видишь — полетела! Это кто-то кого-то разлюбил…
— Я тебя не разлюблю!
— Я знаю…
— Я тебя очень люблю.
— Я и это знаю…
— Не уезжай!
— Не бойся! Я к тебе приеду. Скоро! Съезжу только к родителям. Мама болеет…
— А где живут твои родители? — Львов почувствовал щемящую странность своего вопроса.
Он обнимает тело самой близкой, навеки ему теперь принадлежащей юной женщины, а сам не знает даже, где живут ее родители! Чудовищно…
— В Анапе.
— Это у моря?
— Прямо на берегу! Представляешь, мы сможем там отдыхать. Без всяких путевок. Я хочу, чтобы однажды мы сделали это в море, ночью…
— Я тоже… Я тебе буду звонить.
— Мне некуда звонить. В Анапе у нас нет телефона. А в Краснодаре я живу в общежитии. Телефон есть, но вахтерши никогда не позовут, особенно если мужской голос. Вредные.
— И много у тебя было мужских голосов? — с болезненной веселостью спросил Львов.
— Ах, паршивец! Он еще спрашивает! Как будто не понял! — смешливо возмутилась Ника и тихонько шлепнула его ладонью по губам.
— Я тебе буду писать! — пообещал он, привлекая ее к себе.
— Пиши…
Внезапно она рывком села и оттолкнула его. Львов испугался, даже обиделся.
— Здесь… здесь кто-то есть! Кто-то смотрит на нас… — задыхаясь, прошептала Ника, испуганно вглядываясь в темные силуэты кустов и прикрывая грудь скомканным платьем.
— Нет здесь никого. Мы одни. Все спят…
— Правда?
— Правда!
— Извини! Мне показалось… — Словно ища прощения, она заставила его лечь и нежно склонилась над ним, а Львов стал тянуться вверх губами и целовать ее сосцы, теплые и нежные, как вербные почки…»
— Да ну вас к черту, в конце-то концов! — возмутился Жарынин и отшвырнул погасшую трубку. — Русские литераторы совершенно не умеют писать эротические сцены. Совершенно! Ну почему, почему соски у вашей Ники — как вербные почки? Она что — неандерталка?
— Прежде чем написать это, я специально целовал вербные почки! — еле сдерживаясь, объявил Кокотов.
— Действительно?
— Да, действительно! Я специально пошел в марте на Лосиный остров, нашел вербу и целовал… Пока почка молодая, она совсем не ворсистая, а гладкая и нежная, как шелк…
— Вы извращенец! Дендрофил. Горе мне! Ну допустим, соски у героини — как вербные почки. Допустим. Для моего кино это не принципиально. Но почему, почему, скажите, половой акт превращается у вас чуть ли не в землетрясение?
— Это не половой акт. Это любовь…
— Ах, это любовь?!
— Да, любовь. Настоящая!
— А чем, Андрей Львович, настоящая любовь отличается от ненастоящей? Вот в вашей жизни — чем?
— Я не собираюсь обсуждать с вами этот предмет! — отрезал Кокотов и вспомнил, совсем некстати, любимую постельную шалость утраченной Вероники.
— А я вам скажу, чем отличается! Настоящая любовь в вашей литературе всегда заканчивается катастрофой. Сначала вы придумываете эту настоящую любовь, а потом сами не знаете, куда ее засунуть! Ладно, в девятнадцатом веке писатели действительно не понимали, что делать с дефлорированной вне брака девицей, вроде Бэлы или Настасьи Филипповны. И несчастных просто убивали, чтобы не мучались. А теперь-то, когда девственность обесценилась, как акции ЮКОСа, писатели не знают, что делать с единственной женщиной своего полигамного героя. И тоже убивают. Палачи! Отпустите ее, пусть живет, радуется, спит с самцами, рожает детей. Так нет же! У вас, Кокотов, руки по локоть в крови! Дайте сюда! — Он вырвал из рук соавтора журнал и стал читать концовку рассказа с издевательской прочувствованностью, подражая сводкам Левитана. — «…Он ждал ее звонка. Подбегал к телефону, но каждый раз это была не она. Написал несколько писем на адрес общежития, который Ника оставила ему перед разлукой. И наконец получил ответ. От коменданта общежития по фамилии Строконь. На тетрадном листке в клеточку от руки, буквами четкими и почти печатными сообщалось, что такая-то „из списков проживающих студентов выбыла в связи со смертью, наступившей в результате авиационной катастрофы, случившейся при посадке самолета местной линии в аэропорту Анапы…“ Далее шла затейливая подпись и круглая фиолетовая печать. Эта печать на клетчатом, неровно оторванном тетрадном листе поразила Львова в самое сердце. Он зарыдал и проплакал до утра…»
— Можно, я сам закончу? — тихо попросил Кокотов.
— Да ради бога! — ответил режиссер со странной теплотой в голосе и отдал журнал.
— «…Прошло лет десять. И однажды ему приснилась Ника. Она недвижно стояла возле гипсового трубача в парадной форме пионервожатой: темно-синяя юбка, белая блузка, алый галстук на груди и пилотка-испанка на голове. Девушка молчала, но ее глаза пытались сказать что-то отчаянно важное. Львов проснулся от страшного сердцебиения, пошел на кухню выпить воды и, случайно глянув на отрывной календарь, обнаружил, что завтра день их последнего свидания и первых объятий.
С тех пор каждый год в этот день он приезжает сюда, к гипсовому трубачу, к памятнику своей первой и единственной любви…»
Кокотов закончил чтение с невольной дрожью в голосе и влажной теплотой в глазах.
— Всё? — полюбопытствовал Жарынин.