Страница 32 из 40
— Да как-то неудобно. Вы же живая легенда, боевой офицер, герой борьбы с лесными братьями.
— А это что еще за братья? — Не заметили мы, как старшая сестра и лечащий врач выходят на боевые позиции и, откуда ни возьмись, появляются в палате. — Пьете тут?
Настоящим мастером был этот актерище. Бутылка в одну сторону, сам он в другую, и криминальный сосуд в сотую долю секунды тает в воздухе, и только праздничный румянец может помочь опознанию. Не заставят же дышать? И не заставили.
— Душновато тут. Окно приоткройте, а вы, капитан, укутайтесь, а то простуда, воспаление, не дай Бог.
— Укутаем мы его, укутаем, — заворковали молодые актрисы, — яблочко вот возьмите, товарищ главный хирург.
— Яблочко возьму и вот петрушечки. Где покупали? На Кузнецком?
— На Ситном.
— Ах, Ситный, Сытный. Ну ладно. Не нарушайте тут. И кстати, нельзя ли концерт, для неходячих?
— Отчего же? Запросто.
— А для персонала слабо?
— И для персонала. Надо с начальством обговорить.
— Простенький такой. Пусть споет кто, спляшет.
— Спляшут, спляшут. Ну ладно. Потом, значит, обговорим.
Когда власть в белых халатах вышла, мы откупорили вторую бутылку. Это был дагестанский коньяк, как раз такой я пил перед…
— А про Зегу, про Зегу, как же?
— Да это опять не про театр.
— Про Зегу, про Зегу. Глава четвертая как называется?
— Ну, скажем так: «Путешествие».
Путешествие
К-о-о-нчилось бабье лето. Спасатель Зега топил печь. Рядом на чурочке сидел Сема и скорбел о кончине сезона купаний и любовей, который именовался здесь работой. Темная ночь положила лапы на порог станции и в чреве ее, невидимое и холодное, плескалось море.
Семе жилось в родительском доме ни шатко ни валко, но при любых обстоятельствах он проводил — свои ночи чаще всего здесь, на чурочке, около печи, если не было Других занятий в многочисленных отсеках станции. Но даже если были какие другие затеи, на чурочке хоть час, но посиживал. А теперь, вот уже несколько ночей кряду, он эту чурочку не покидал вовсе. Его рукописи были здесь же, за стеной, между рацией и журналом дежурств.
Но уже легкая и никчемная пыль стала покрывать чудесные листки, в коих содержались миражи и реалии нашего и прочих миров, причудливо описанные Семой. А к рукописям он не прикасался потому, что которую ночь кряду думал о деньгах, научив думать о них и Зегу.
«Если бы у нас были деньги, — думали Зега с Семой, — мы сбросили бы тяжкие оковы этого маленького населенного пункта и поехали бы в какой-нибудь большой город, где сняли бы „дупло“. Там, в большом городе, мы были бы свободны, как птицы, у которых есть немного денег и цель в жизни, а не только Африка и северные реки, в путешествиях между которыми большинство птиц проводит всю сознательную жизнь, толком не рассмотрев ландшафт тех стран, над которыми они пролетают, так как всегда „нужно спешить“.»
В большом городе Сема продолжил бы работу над шестой главой своего многолетнего романа, а Зега сидел бы в фундаментальной библиотеке и читал книги, которые ему давно хотелось прочесть, а в перерывах между сидением рассматривал бы журналы «Фотография в СССР». По вечерам, думали Зега с Семой, они ходили бы на съем, и когда одному подворачивалась бы дамочка и он вел ее в дупло, то другой просто пил бы пиво в подходящем подвальчике, так как это недорого и отчасти полезно. Еще можно было смотреть хорошие фильмы, которых так много показывают в больших городах.
Перебрав все варианты и оставив в покое наказуемые и откровенно безнравственные, они поняли, что опять ничего не остается, как «работать» Зинку.
Они вышли к морю. Туман стал таким, что «паломники» не решились уйти далеко от станции. Ночной спасатель Зега знал толк в чудесном служебном бдении. Жуткие и волшебные созвездия, впрочем невидимые сейчас, текли, образуя круги и сферы. Но все невидимое было ложным. И только сквозь редкие проплешины в тумане временами показывалось желтое око станции, и свет ее стекал на дюны и застывал, словно клей, чтобы исчезнуть утром, вместе с прочими фантомами.
— Солярис, — молвил Сема.
— Не выпить ли нам чаю, — согласился с ним Зега. И они почти на ощупь двинулись к печи, лампе, шепелявому приемнику, а море все плескалось где-то рядом, за спиной, и было невидимым.
— Экий, брат, туманище, — сказал Сема.
— Солярис, — согласился Зега.
…И вскоре план был осуществлен. Он основывался на том, что Сема, вернувшись из путешествия, в котором якобы должен был урегулировать какие-то чрезвычайно важные дела, женится тут же на Зинке (якобы). И тогда она станет (будто бы) навсегда его наставницей, защитницей, секретарем и разделит, естественно, его будущую славу. В том, что слава эта придет, никто не сомневался. На все требовалась от Зинки ничтожная сумма в тысячу рублей. То, что Зинка годилась Семе в молодые матери, в расчет не принималось. Как и то, что он становился отцом и кормчим семейства, значения не имело, как и некоторые другие мелочи.
Тысяча рублей давалась без рассрочки и расписки. Так решили Сема и Зега. Но так как Зинаида справедливо опасалась за нравственность Семы, деньги в конечном итоге должны были вылиться в почтово-телеграфные переводы, высылаемые через равные промежутки времени. Сказано — сделано. Аванс был получен на следующий день, а уже в начале влажной осенней ночи Сема и Зега ехали в вагоне «СВ» на юго-восток. Теперь у них были деньги и весь мир, вокруг и около. И для начала они отправились в Киев. Как и во всяком большом путешествии, их должны были подстерегать самые разнообразные опасности. И подстерегли. Первым делом они въехали в белгородский треугольник. Этот могущественный треугольник был очень давно образован старыми русскими городами — Курском, Орлом, Белгородом, а теперь там проживали многочисленные Зегины знакомые и прочие товарищи. И Зега незамедлительно стал их посещать. А Сема с ним. Когда становилось совсем неприлично оставаться в каком-либо доме, переходили в новый, затем переезжали в другой город. Но в Белгороде они оказывались значительно чаще. Раза три, четыре.
Все как-то смешалось на белгородских кухнях. И вот однажды, когда коренное население очередной квартиры спало на диване, маленькой лежанке и просто на полу, а Сема и Зега коротали раннее утро, заваривая чай № 36, потому что кончилось и белое вино и красное, Зега стал рассказывать товарищу о церкви Спаса на Берестове. И то, что там была усыпальница Мономаховичей, и то, что там где-то лежит Долгорукий, и то, как разрушали церковь монголы. И показывал помятую страницу учебника, со смутной фотографией церкви, а потом складывал листок вчетверо и прятал в потайной карман. А когда он сказал, что это большой шестистопный, крестовокупольный храм и еще произнес нараспев: «Спас на Берестове», — Сема немедля стал собираться. И они не обременили хозяев прощанием, они уже давно входили в чужие дома и покидали их просто так, как сквозняк во время уборки помещения.
Поклонники и почитатели прекрасного и трагического пошли на вокзал, но даже на два общих билета им не хватило. И тогда они отправили Зинке телеграмму и стали жить на вокзале, купив на оставшееся пивка и скумбрии.
— Когда мы приедем в Киев, — говорили товарищи, — то не пойдем ни в Лавру, ни в Андреевскую церковь, никуда не пойдем. А сразу направимся к Спасу на Берестове.
Нужно отдать должное Зинке, этот первый перевод пришел мгновенно. И они тут же уехали. В купе было двое летчиков. У них был спирт, потому что каждый военный летчик берет с собой в купе баклажку.
— …Что за станция?
— Ворожба.
— Ворожба… Постойте, постойте. Я ворожу. Станция Ворожба товарная. Станция Ворожба пассажирская. Я ворожу на изгороди, я ворожу на изморози. Я хочу выйти. Не сойти ли нам?
— Спору нет. Ворожба — это прекрасно. Но слушай, Спас на Берестове еще лучше. Нет ничего лучше Спаса на Берестове.
— Так остаемся? Не сходим?
— Несомненно.
— А жаль. Ну а что там крылья Родины?