Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 117



Отец сел в сторонке, продолжая держать сына на коленях, а мать закрыла окно и зажгла свечи в двух подсвечниках, стоявших на камине.

— Ах, голубчик, — прошептал г-н Виньерон, чувствуя потребность говорить, — какая жестокая утрата для всех нас! Наша поездка испорчена, сегодня последний день, после обеда мы уезжаем… А святая дева была так добра…

Сын удивленно, с бесконечной грустью и упреком посмотрел на него, и отец спохватился:

— Конечно, я знаю, она еще полностью не исцелила тебя. Только не надо сомневаться в ее благосклонности… Она любит нас, осыпает милостями; разумеется, она исцелит и тебя, ей оставалось одарить нас только этой последней благодатью.

Госпожа Виньерон, услышав слова мужа, подошла к ним.

— Какое было бы счастье вернуться в Париж здоровыми всем троим! Никогда человек не получает полного удовлетворения!

— Послушай-ка, — заметил вдруг г-н Виньерон, — я не могу поехать с вами сегодня, мне придется выполнить кое-какие формальности. Только бы обратный билет был действителен до завтра!

Оба уже успели прийти в себя после ужасного потрясения; им стало легче; несмотря на свою любовь к г-же Шез, они уже забывали о ней и спешили уехать из Лурда, как будто главная цель их поездки была достигнута. Они испытывали неосознанную, но не выходящую из рамок приличия радость.

— Сколько мне предстоит беготни в Париже! — продолжал г-н Виньерон. — А я так жаждал покоя!.. Ну ничего, мне осталось пробыть в министерстве до отставки еще три года, тем более что теперь я уверен в отставке начальника отдела… Зато после уж я попользуюсь немного жизнью. Раз у нас теперь будут деньги, я куплю на своей родине имение Бильот, замечательный земельный участок, о котором я так давно мечтал. И ручаюсь вам, не стану портить себе кровь, буду жить там мирно среди лошадей, собак и цветов!

Маленький Гюстав дрожал на коленях у отца всем своим жалким телом недоноска, в задравшейся рубашонке, обнажавшей худобу этого умирающего ребенка. Заметив, что отец забыл о нем, весь отдавшись осуществившейся наконец мечте о богатой жизни, мальчик посмотрел на него с загадочной улыбкой, в которой сквозили и грусть и лукавство.

— Хорошо, папа, а как же я?

Господин Виньерон, очнувшись, заволновался; сначала он как будто даже не понял сына.

— Ты, малыш?.. Ты будешь с нами, черт возьми!..

Но Гюстав продолжал пристально глядеть на него, улыбаясь тонкими губами.

— А, ты так думаешь?

— Конечно, я уверен в этом!.. Ты будешь с нами, нам так хорошо будет вместе…

Виньерону стало не по себе, он не находил нужных слов и весь оцепенел, когда мальчик с философским и презрительным видом пожал узенькими плечиками.

— Ах нет!.. Я умру.



Отец с ужасом прочел в проницательном взгляде сына, в старческом взгляде ребенка, научившегося все понимать, что мальчику знакомы самые отвратительные стороны жизни, потому что он испытал это на себе. Мучительней всего была для отца внезапно вспыхнувшая уверенность в том, что мальчик всегда проникал в глубь его души, угадывая даже то, в чем он боялся самому себе сознаться. Он вспомнил, как с самой колыбели глаза маленького больного были устремлены на него; этот взгляд, обостренный болезнью, наделенный силой необыкновенного прозрения, обшаривал все закоулки его души, где скрывались бессознательные мысли. И как это ни странно, теперь Виньерон невольно читал в глазах сына то, в чем никогда не признавался даже самому себе. Перед ним раскрылась вся его жизнь — вечная жадность, досада, что у него такой хилый отпрыск, беспокойство, что наследство г-жи Шез зависит от столь ненадежного существа, страстное желание, чтобы она поскорее умерла, пока еще жив сын. Ведь это был вопрос дней: кто умрет первым? Конец неотвратим для обоих; мальчика также подстерегает смерть, и тогда отец прикарманит все деньги, и ему обеспечена долгая беззаботная старость. И весь этот ужас был так очевиден, его так ясно выражали умные, печальные и улыбающиеся глаза обреченного ребенка, что на минуту и сыну и отцу показалось, что они громко говорят об этом.

Но Виньерон опомнился и, отвернувшись, стал горячо возражать:

— Как! Ты умрешь?.. Что еще за фантазия? Какая глупость!

Госпожа Виньерон опять заплакала.

— Гадкий мальчик, как ты можешь нас огорчать именно сейчас, когда мы оплакиваем такую тяжелую утрату!

Гюставу пришлось поцеловать родителей, обещать им, что он будет жить ради них. Но улыбка не сходила с его губ; мальчик прекрасно сознавал, что ложь нужна для того, чтобы не предаваться слишком большой печали; впрочем, поскольку сама святая дева не могла дать ему в этом мире хотя бы крупицу счастья, для которого, казалось бы, создано всякое живое существо, он решил — пусть после его смерти будут счастливы хотя бы его родители.

Госпожа Виньерон пошла снова укладывать сына; а Пьер наконец поднялся с колен; г-н Виньерон спешно приводил в порядок комнату.

— Уж вы меня извините, господин аббат, — сказал он, провожая молодого священника до двери. — У меня, право, голова идет кругом… Ужасно неприятно. Все же надо как-то это пережить.

Выйдя в коридор, Пьер некоторое время прислушивался к шуму на лестнице. Ему показалось, что он узнает голос г-на де Герсена. В эту минуту произошел случай, который привел его в величайшее смущение. Дверь комнаты, где жил одинокий мужчина, медленно и осторожно приоткрылась, и оттуда быстро вышла дама — вся в черном; на секунду мелькнул силуэт мужчины, который стоял в дверях, приложив палец к губам. Дама обернулась и оказалась лицом к лицу с Пьером. Это случилось так внезапно, что они не могли отвернуться, сделав вид, будто не узнают друг друга.

Это была г-жа Вольмар. После трех дней и трех ночей, проведенных взаперти в этом приюте любви, она выскользнула оттуда ранним утром с разбитым сердцем. Еще не было шести часов, она надеялась, что никого не встретит и исчезнет как легкая тень, проскользнув по пустым коридорам и лестницам; ей хотелось показаться в больнице и провести там последнее утро, чтобы оправдать свое пребывание в Лурде. Заметив Пьера, она, вся дрожа, пролепетала:

— Ах, господин аббат, господин аббат…

Увидев, что дверь в комнату Пьера раскрыта настежь, она, казалось, поддалась сжигавшему ее лихорадочному возбуждению; ей нужно было говорить, объясниться, оправдаться. Покраснев, она вошла в комнату первой, а он, смущенный всей этой историей, вынужден был последовать за ней. Пьер оставил дверь открытой, но она знаком попросила ее закрыть, желая довериться ему.

— Ах, господин аббат, умоляю вас, не судите меня слишком строго.

У него вырвался жест, говоривший, что он не позволит себе осуждать ее.

— Да, да, я знаю, что вам известно мое несчастье… В Париже вы встретили меня однажды позади церкви Троицы с одним человеком. А здесь вы узнали меня третьего дня, когда я стояла на балконе. Не правда ли? Вы догадались, что я живу здесь, в комнате рядом с вами, с этим человеком, и прячусь от людей… Но если бы вы знали, если бы вы знали…

Ее губы дрожали, в глазах стояли слезы. Он смотрел на нее, пораженный необыкновенной красотой, озарившей ее лицо. Эта женщина в черном, одетая очень просто, без единой драгоценности, предстала перед ним, снедаемая страстью, — она была совсем иной, чем обычно, когда старалась стушеваться. С первого взгляда она не казалась красивой — слишком она была смуглая, худая, с большим ртом и длинным носом; но чем дольше он на нее смотрел, тем больше очарования находил в ее облике, лицо ее становилось неотразимым. Особенно прекрасны были ее огромные глаза, блеск которых она всегда гасила, напуская на себя равнодушие; но они пылали, как факелы, в часы самозабвенной страсти. Пьер повял, что ее можно любить и желать до безумия.

— Если бы вы знали, господин аббат, если бы я могла вам рассказать, как я исстрадалась!.. Вы, вероятно, и сами догадываетесь, потому что знаете мою свекровь и моего мужа. Вы редко бывали в нашем доме, но не могли не заметить, какие там творятся гадости, хотя я всегда старалась казаться довольной и молча уединялась в своем уголке… Но прожить десять лет как бы вне жизни, не любить и не быть любимой, — нет, нет, это было свыше моих сил!