Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 105 из 117



Поезд мчался словно на огромных крыльях, во всем вагоне не спала одна сестра Гиацинта; но вот Мария, нагнувшись к Пьеру, тихо сказала:

— Странно, мой друг, я страшно хочу спать и не могу уснуть!

Потом она добавила, улыбнувшись:

— Я думаю о Париже.

— Как о Париже?

— Ну да, он ждет меня, и я туда возвращаюсь… Ах, Париж, ведь я его совсем не знаю, а придется жить!

Сердце Пьера сжалось тоской. Он это предвидел, она не может ему принадлежать, ее возьмут другие. Лурд ее отдал, но Париж ее отнимет у него. Он представил себе, как невинная девушка роковым образом превратится в женщину. Как быстро созреет эта чистая, оставшаяся детски нетронутой душа двадцатитрехлетней девушки, которую болезнь держала вдали от жизни, даже от романов, — ведь теперь она будет свободно развиваться! Пьер видел Марию смеющейся, здоровой; она будет всюду бывать, ко всему присматриваться, набираться знаний, наконец, выйдет замуж, и муж завершит ее образование.

— Значит, вы собираетесь веселиться в Париже?

— Я? О друг мой, что вы говорите?.. Разве мы так богаты, чтобы веселиться?.. Нет, я думаю о моей бедной сестре Бланш и задаю себе вопрос, чем бы я могла заняться в Париже, чтобы ей немного помочь. Она такая добрая, она так мучается, я хочу тоже зарабатывать на жизнь.

Помолчав и видя, что молчит и он, Мария продолжала:

— Раньше, когда моя болезнь еще не разыгралась, я довольно прилично делала миниатюры. Помните, я нарисовала папин портрет, очень похожий, все находили, что он хорош… Ведь вы мне поможете? Вы найдете мне заказчиков?

Потом она заговорила о новой жизни, которая ждет ее. Она хочет отделать свою комнату, обить ее кретоном с голубыми цветочками на первые же заработанные деньги. Бланш рассказывала ей о больших магазинах, где можно дешево все купить. Как весело будет ходить с Бланш, побегать по городу, ведь, с детства прикованная к постели, она ничего не знала, ничего не видела. Пьер, на миг было успокоившийся, снова затосковал, почувствовав в ней жгучую жажду жить, все увидеть, все испробовать. В ней пробуждалась женщина, которую он угадывал когда-то, которую обожал в веселой и пылкой девочке с пунцовыми губками, с глазами как звезды, молочным цветом лица, золотыми волосами — девочке, так радовавшейся жизни!

— О, я буду работать, работать! И вы правы, Пьер, я буду веселиться, ведь нет ничего дурного в веселье, верно?

— Нет, конечно, нет, Мария.

— В воскресенье мы поедем за город, о, далеко, в леса, где много красивых деревьев… Мы и в театр пойдем, если папа нас поведет. Мне говорили, что есть много хороших пьес… Но дело не в этом. Самое главное — гулять, ходить по улицам, все видеть; как я буду счастлива, как весело мне будет!.. Как хорошо жить, не правда ли, Пьер?

— Да, да, Мария, очень хорошо.

Смертельный холод пронизал Пьера, его снедало сожаление о том, что он больше не мужчина. Почему не сказать ей правды, если она так возбуждает его своей раздражающей наивностью? Он взял бы ее, он бы ее покорил. Никогда еще в нем не происходило такой страшной борьбы. Минута — и у него вырвались бы непоправимые слова.

Но вдруг она произнесла тоном счастливого ребенка:

— О, посмотрите-ка на папу, как он славно спит!

Действительно, напротив них на скамейке блаженно, словно в собственной постели, спал г-н де Герсен, как будто не ощущая непрерывных толчков. Впрочем, громыханье колес и монотонная качка, как видно, усыпляли весь вагон. Всех сморил сон, даже багаж, висевший под коптящими лампами, казалось, перестал качаться. Колеса по-прежнему ритмично стучали, поезд несся в неведомый мрак. Только время от времени, когда проезжали мимо станции или по мосту, шум усиливался, слышался свист ветра. Но движение вскоре снова становилось размеренным, убаюкивающим.

Мария тихонько взяла руку Пьера. Они были совсем одни среди мирно спящих людей в грохочущем поезде, мчавшемся в ночной темноте. Большие голубые глаза Марии заволокла печаль, которую она до сих пор скрывала.

— Пьер, мой добрый друг, вы часто будете приходить к нам, не так ли?

Он вздрогнул, почувствовав, как маленькая ручка сжала его руку. Он уже готов был высказаться откровенно. Однако сдержался и пробормотал:



— Мария, я не всегда свободен, священник не может всюду бывать.

— Священник, — повторила она, — да, да, священник, я понимаю…

Тогда Мария заговорила, она открыла Пьеру смертельную тайну; с самого отъезда у нее ныло от этого сердце. Она еще ближе склонилась к нему и тихо сказала:

— Слушайте, добрый друг мой, мне бесконечно грустно. Я делаю вид, что довольна, но на самом деле мне очень тяжело… Вы солгали мне вчера.

Он растерялся и сперва не понял.

— Я солгал! Как?

Ее удерживал стыд, она еще колебалась, следует ли касаться мучительной тайны, обременяющей чужую совесть. Но затем проговорила с сестринской нежностью:

— Да, вы старались мне внушить, что исцелились вместе со мной, а это неправда, Пьер, вы не обрели утраченной веры.

Боже мой! Она знает. Это было новым горем, такой катастрофой, что он даже забыл про свои мучения. Сперва он хотел упорствовать в своей спасительной лжи.

— Но я вас уверяю, Мария! Откуда вам пришла в голову такая скверная мысль?

— О мой друг, молчите, сжальтесь! Меня очень огорчит, если вы будете продолжать лгать… Там, на вокзале, когда умер тот несчастный, добрый аббат Жюден опустился на колени, помолился за упокой этой бунтарской души. И я все поняла, все почувствовала, когда вы не встали на колени, — вы были не в силах молиться.

— Право, Мария, уверяю вас…

— Нет, нет, вы не стали молиться за умершего, у вас нет веры… И потом, другое, — я догадываюсь об отчаянии, которого вы не можете скрыть, я вижу печаль в ваших глазах, когда они встречаются с моими. Святая дева не услышала меня, не вернула вам веры, и я очень несчастна!

Мария заплакала, горячая слеза упала на руку священника, которую она все еще держала. Это взволновало Пьера, он прекратил борьбу, признался и, заплакав сам, прерывисто прошептал:

— О Мария, я тоже очень, очень несчастен!

На миг они умолкли; между ними разверзлась бездна. Они больше никогда не будут тесно связаны друг с другом, их приводила в отчаяние окончательная невозможность сближения, — ведь сам господь разорвал связующую их нить! И, сидя рядом, они оплакивали свою разлуку.

— А я-то, — горестно начала Мария, — я так молилась о вашем обращении, я была так счастлива!.. Мне казалось, что ваша душа растворяется в моей душе, — так сладостно было исцелиться вместе, вместе! Я чувствовала в себе столько жизненных сил, — казалось, я переверну весь мир!

Пьер не отвечал, он молча, безутешно плакал.

— И вот я исцелилась, это огромное счастье я обрела без вас. У меня сердце разрывается при мысли о вашем горе, о вашем одиночестве, когда сама я так полна радости… Ах, как строга святая дева! Почему она не исцелила вашу душу, исцелив мое тело!

Пьеру представилась последняя возможность, он должен был говорить, должен был наконец просветить эту наивную девушку, объяснить ей, что никакого чуда не было, природа, вернув ей здоровье, завершила бы свое дело, бросив их в объятия друг друга. Он тоже исцелился, ум его отныне рассуждал здраво, и оплакивал он вовсе не утраченную веру, он плакал, потому что потерял Марию. Но, помимо печали, в нем заговорила непреодолимая жалость. Нет, нет! Он не станет смущать ее душу, он не отнимет у нее веры, которая, быть может, когда-нибудь окажется ее единственной поддержкой среди жизненных бурь. Нельзя требовать от детей и от женщин горького героизма — жить только разумом. У него не хватило сил, он даже думал, что не имеет на это права. Это казалось ему насилием, отвратительным убийством. Он ничего не сказал Марии, лишь молча проливал жгучие слезы: он подавит свою любовь, пожертвует личным счастьем, лишь бы она по-прежнему оставалась наивной, беспечной и радостной.

— О Мария, как я несчастлив! На больших дорогах, на каторге нет людей несчастнее меня!.. О Мария, если бы вы знали, если б вы знали, как я несчастлив!