Страница 19 из 46
Потом выступали председатель волревкома, председатель комячейки, уполномоченный Губпродкома, и все хвалили Иннокентия Седых, ставили его в пример другим. Беднота яростно била в ладоши… Впрочем, и середняки тоже аплодировали. И крепкие хозяева. Столь велик был авторитет Иннокентия Харлампиевича.
Седых возвращался с собрания в группе коммунистов и беспартийных активистов-комбедчиков. Нагнавший группу уполномоченный Губпродкома похлопал старика по плечу.
– Спасибо тебе, мужик! Спасибо!.. Конечно, твои пять пудов лишку не решают хлебной проблемы, но свидетельствуют о кровной связи с народной властью, о гражданском мужестве и высокой сознательности. Непременно поместим в газете. Жди, товарищ Седых… Как говорится: не дорога ешка – дорога утешка!..
Сконфуженный Седых бормотал:
– Дык ить я… я что ж?… Мы партизаны… Мы завсегда готовы.
Перед ним наперебой раскрывали кисеты, забыв, что Иннокентий Харлампиевич ревнитель старой веры, не табачник.
А когда группа проходила мимо стоявших в отдалении трех спиритов – Губина, Базыльникова и кожевеннозаводчика Чупахина, – Михаил Дементьевич Губин густо харкнул вслед, сказал с совершенно не присущей этому суровому человеку восторженностью:
– Ат стерва!
Чупахин поддержал покровительственно:
– Художник, сукин кот!.. Накажи ему, втихую, Михаил Дементьич, пущай днями зайдет ко мне – побалую товаром на сапоги…
Базыльников истово перекрестился на соборную колокольню, прошамкал:
– И стоит, стоит!.. Восподь наш, Сусе Христе, рече во время оно: «Рука дающего не оскудеет!..»
– Айдате все ко мне, коньячку, так и быть, открою, – любезно пригласил Чупахин.
День был воскресный…
Во вторник село Колывань отправило в город Новониколаевск Красный обоз. Хлеб был вывезен не только полностью, но и с изрядным походцем противу упродкомовской разнарядки, чему продкомиссар немало подивился: ай да село Колывань! «Богато живут, но честно стоят за советскую власть…» – похвалил колыванцев на докладе в Сибревкоме продовольственный комиссар.
Иннокентий Харлампиевич не остался внакладе. Чупахин презентовал умнице крой на яловые сапоги-вытяжки, а сельская советская власть наградила благородного активиста премией: выдала овечку…
На селе наступили тишина, мир и благоденствие.
Но вскоре на Иннокентия Харлампиевича посыпался целый ворох домашних неприятностей.
Перво-наперво, нежданно ушел со двора сын-большак Николай. Тем утром Николай должен был съездить за сеном, да не поехал, а собрал малое число своих шмуток в котомку, приладил на спине крошни и, поклонясь дому от порога, сказал отцу и Дашке:
– Вот чо… Ты, Иннокентий Харлампиевич, не прогневайся, только я тебе теперича – не сын, а… свояк. Понял?… Надо б тебя, старого пса, в пролубь направить, да уж ладно!.. И без меня совецкие шлепнут!.. Прощай, лисовин. Прощай и ты… бывшая жена, а ноне – мне мачеха!.. Не поминайте лихом…
И – пропал, как сгинул.
Иннокентий Харлампиевич сидел, словно поленом по башке оглоушили, – не нашел слова в ответ сказать. Поднялся со скамьи с трудом. В голове застучали кувалды: выходит, вызнались сладкие ночи? Кто же соследил? Какая стерва доложила ненавистному сыну?…
Сколько ни размышлял – не было ни разгадки, ни догадок.
Сама Дашка сблажила, чтоб отстал?… Не-е-ет!.. Дашка без воли свекра слова не скажет, Дашка – бабенка умная, знает, чо к чему и когда. Тем более, что грешили свекор со сношенькой в такой тайне – и сатане не дознаться бы… Может, жена Ильинична сердцем бабьим унюхала? Нет, где ей!..
Давно ожирело сердце, а ума у ей сроду – не палата, и известно, как варят мозги у старухи; все помыслы на божественное.
На второй день по уходу Николая Ильинична побывала у начетчика кержацкого, а воротясь, заявила, что велено ей поехать на богомолье в Тою-Монастырское, где скрытно от человечьего глаза, в тайге, лепились к соснам и кедрам скитские избы праведниц-кержачек, отрешившихся от мира.
– Старец посылает, – поджав губы, строго сказала коренная жена, – ты меня, Накентий, не задерживай…
– Когда воротишься? – тоже строго спросил Седых.
– Как бог прикажет…
Старуха подрядила ямщика Федьку-Непутевого с другой околицы и, собрав громадный узел шмуток из своего личного сундука, уехала, ни с кем не попрощавшись: видать, без возврата.
– Ну, заварили мы с тобой, Дашутка!.. – вымолвил Иннокентий Харлампиевич, закрывая ворота на залом. – Ладно, хрен с имя всеми!..
VII
Принято считать, что Колывань стоит на Оби. Но это не совсем так.
Холмистая возвышенность, на которой раскинулось древнее село, от Оби в семи верстах, а выводит колыванцев к обским просторам речка Чаус.
В полую воду пароходы идут Чаусом прямо до самой Колывани, а в межень, когда сибирские реки и речушки вспучиваются песками, конечная речная пристань перед Колыванью – Скала, возле села того же названия.
Почему Скала – бог весть, ибо никаких скал и прочих горных образований в устье Чауса не было никогда и поныне нет.
Так – Скала и Скала. Может, при Ермаке и был такой камешек, да в последующие века взорвали.
Вот отсюда и считают семь верст до волостной столицы.
В тысяча девятьсот девятнадцатом году, еще с осени, колчаковское христолюбивое воинство стало поспешать в восточном направлении. Так складывались обстоятельства, в которых Двадцать седьмая и Двадцать девятая дивизии Пятой Красной играли решающую роль.
Однако белые миграции проходили в основном по магистрали, по главной трассе Омск – Красноярск, а в остальных городах – Томске, Новониколаевске и даже Барнауле и Бийске, почти оседланных уже партизанской конницей Игнатия Громова, колчаковские власти делали вид, что у них все «ол-райт», и продолжали вести игру в освоение Великого Северного морского пути: гнали на север баржи и лихтеры, набитые до самого ватервейса медью, мукой и бочонками знаменитого сибирского сливочного масла. Суда, соответственно, сопровождались охраной и неким количеством пулеметов шоша, льюиса, кольта, а также винчестерами, которыми услужливо снабжала колчаковцев «страна свободы и демократии» – Америка. На всякий случай по пути следования на северные окраины Западной Сибири многие баржи, лихтеры и паузки таинственно исчезали из караванов, загадочно терялись, и не было уже ни возможностей, ни желания разыскивать утерянные грузы – красные нажимали так, что у караваноотправителей была одна думка: скорей, скорей к океану!..
Среди прочих неожиданно пропала где-то за Новониколаевском баржонка – паузок, номер сто четырнадцать, груженный мукой и иным грузом, в том числе большим количеством колючей проволоки, бог весть зачем отправленной из Барнаула в северные палестины (говорили, что колчаковцы собираются под Обдорском организовать громадный концлагерь для пленных красноармейцев, на манер страшного архангельского Мудьюга, – может, и так).
К паузку был приставлен водоливом еще крепенький старичок, по царскому паспорту именовавшийся Христианом Христиановичем фон Граббе, а среди близкого окружения слывший просто и демократично Крестьянычем.
Занесла нелегкая мучной паузок не куда-нибудь, а именно в речку Чаус. Прибила речная волна сто четырнадцатый к берегу, в заросли тала, на полпути между Скалой и Колыванью.
Там и отдал якорь Крестьяныч.
Несмотря на аристократическую немецкую фамилию, старичок был не гордым и умел поддерживать отношения с неотесанным и грубым российским мужичьем.
Встав на чалки, Крестьяныч побывал в Колывани и оттуда воротился не с кем иным, как с Михаилом Дементьевичем Губиным. Долго сидели в рубке и беседовали вполголоса, а после Губин прихватил с собой единственного Крестьянычева матроса и уехал. Поздней ночью к месту стоянки паузка прибыло несколько подвод, груженных тесом. Губинские возчики тщательно прикрыли все мучные кули на барже тесинами. Получилось, что баржа гружена не мучкой, а лесом. Кому интересно? Никому.
Близился ледостав.