Страница 30 из 86
– Да!
– Набирай, – Глеб придвинул к Жене телефонный аппарат.
Женя поспешно набрала номер. И очень скоро на кухонном подоконнике запиликал мобильник.
– Ха! – произнес торжествующе Глеб, отдернул штору, за которой и лежал телефон Жени. – Ты положила его и забыла.
Из глаз Жени покатились слезы.
– Я все забываю, Глеб! Я устала! Я все время в напряжении! Когда-нибудь я уйду и не вернусь, потому что я забуду дорогу домой!
– Ну что ты, – мягко сказал Глеб и приобнял плачущую Женю. – Это нервы. Тебе надо успокоиться.
Он потрепал ее по волосам с неискренней нежностью. Это он положил на подоконник телефон Жени. Маленькая такая проверочка.
Горецкий, подгадав минуту, когда рядом не было Кати, сказал Корнышеву:
– Ты заметил, что она пьяна и счастлива?
– Еще бы! – равнодушным тоном опытного волшебника, которому не привыкать творить чудеса, а уж видеть восхищенные взгляды очарованных его волшебством людей и вовсе наскучило, сказал Корнышев. – Она весь сегодняшний день пьет спиртное, но пьянеет не от алкоголя, а от счастья, Илья. Шальной московский ветер кружит ей голову.
– Женщины в такие минуты голову теряют, – подсказал Горецкий.
Корнышев взглянул на собеседника, и смутная догадка шевельнулась у него в душе. Горецкий его ожиданий не обманул.
– Ее же сейчас можно голыми руками брать, – вкрадчиво сказал Илья. – Мы ее поужинали, мы ее можем и потанцевать.
Корнышев знал эту любимую присказку Горецкого: «Кто девушку ужинает, тот ее и танцует».
– Она в эйфории сейчас! – с жаром шепнул Горецкий. – В ней восторг и сладостное томленье! И еще у нее никогда не было мужичка! В таком-то возрасте!
– Ну с чего ты взял? – вяло отмахнулся Корнышев.
– У меня нюх на девственниц, Слава! Я голову даю на отсечение!
Горецкий возбудился и был готов совершать подвиги.
– Нет! – сказал Корнышев. – Забудь!
– Не будь собакой на сене!
– Даже не думай! – нахмурился Корнышев. – Я не допущу ничего такого, что девчонку может насторожить. И вообще…
Горецкий смотрел на Корнышева так, что было понятно: он любые доводы своего собеседника изначально не принимает, хоть скажет ему Корнышев, что дважды два – это четыре, и тут Горецкий отмахнется.
– Есть люди, от которых надо держаться подальше, – сказал Корнышев. – Потому что за ними тянется шлейф проблем. Люди с грузом прошлого.
Корнышев вспомнил ночной сквер, красавицу Лену, ее слова: «Легкости не будет… За плечами груз прожитых лет», понял, что говорит практически ее словами, и вздохнул, не сдержавшись.
– Она не студенточка какая-то, которую ты встретил случайно в кафе и стал ее клеить, – сказал Корнышев. – Она у нас в работе, вот вытащим мы всю их семейку в Москву, и тут их в такой оборот возьмут, что мало не покажется. Жизнь каждого из них по секундочкам разложат и запротоколируют. Ведь им души наизнанку вывернут, они расскажут все, что даже друг от друга в тайне держали. И Катька эта среди прочего расскажет и о том, как ты ее трахал где-нибудь в гостинице «Пекин». Тебе это надо?
Горецкий заскучал. Не надо ему этого. Знает, чем ему потом все это может аукнуться.
– Все, Илья, забыли! – сказал Корнышев. – У нас еще программа сегодняшнего дня не исчерпана. По городу катаемся. А перед самым вылетом – лирическая страничка.
Втроем они покинули бар и спустились к машине. У переполненной впечатлениями Кати было такое выражение лица, какое обычно бывает у только что прилетевшего из-за океана человека: из-за разницы часовых поясов у того человека все перепуталось, организм не перестроился, и потому испытываемые ощущения кажутся непривычными, а вокруг так много необычного, что голова идет кругом. Но эмоциональная усталость у Кати еще не наступила, и она смотрела на все широко раскрытыми глазами, впитывая образы города, с которым уже сегодня утром она снова распрощается.
Они катались по улицам – по залитым светом фонарей и реклам магистралям и по тихим безлюдным переулкам. Оставляли машину и бродили по набережной, где Катя долго стояла у парапета, завороженно вглядываясь в блики на воде. Среди ночи Кате снова вздумалось побывать на родной ее сердцу Нижней Масловке, и они отправились туда. Потом Катя предложила проехать к ее школе, которая располагалась неподалеку, и это ее желание было исполнено. Свет в окнах школы был погашен, двери заперты, но горели освещавшие территорию фонари, и Катя в сопровождении своих спутников бродила вокруг здания, заглядывала в темные окна и улыбалась каким-то своим мыслям грустной и трогательной улыбкой взрослого человека, вспоминающего свое детство.
Небо утеряло былую черноту, а восток уже и вовсе сделался серым, ночь отступала, но все еще сохранялся под деревьями пугающий и таинственный сумрак, и самое время было перейти к «лирической страничке», как совсем недавно в разговоре с Горецким выразился Корнышев.
– Я хотел бы кое-что вам показать, Катя, – сказал Корнышев. – Я не знаю, правильно ли я делаю… Хочу надеяться, что я не ошибаюсь… Что вы не будете потом на меня сердиться…
Он не стал ничего объяснять и готовить Катю – хотел достичь максимального эффекта. Катя, которая успела проникнуться к Корнышеву доверием и не ждала от него никакого подвоха, улыбнулась в ответ.
– Я заинтригована, – сказала она.
Они сели в машину и помчались по пустынным улицам. Подъехали к самому кладбищу, и только здесь Катя словно очнулась.
– Идемте, – тихим голосом сказал ей Корнышев.
Горецкий светил предусмотрительно прихваченным фонарем. Ворота были заперты, и им пришлось лезть через забор. Катя молчала, и все молчали, и это было молчание растревоженных людей. Корнышев шел впереди, Горецкий из-за его спины светил фонарем, Катя шла последней и очень боялась отстать, а еще она боялась оглянуться, но, к счастью, идти было совсем недалеко, Корнышев и Горецкий вдруг остановились, луч фонаря уперся в небольшую плиту, закрывавшую урну с прахом, и на той плите Катя увидела портрет своего отца, надпись: «Ведьмакин Александр Никифорович» и даты жизни. И вся история сегодняшнего нечаянного Катиного приключения вдруг замкнулась и обрела логическую стройность. Все, что выглядело как хаотические перемещения в пространстве, мешанина впечатлений, эмоций и поступков, вдруг обрело символический смысл. Катя поняла, что детство кончилось. Она росла и взрослела, ей кипрская жизнь казалась естественным продолжением жизни московской, день идет за днем, а год за годом, и в этой поступательности было что-то успокаивающее, убаюкивающее, и даже когда она оказалась в Москве, она еще не понимала, что смотрит вокруг не прежним взглядом человека, которому весь этот город принадлежит по праву рождения и будет принадлежать всегда, а всматривается в него, выискивая в нем признаки прошлого, того, что было в ее жизни раньше. Это всего лишь воспоминание, но никак не нацеленность в будущее, и портрет на плите, который так неожиданно для себя увидела Катя, был точкой в ее отношениях с этим городом, точкой в ее биографии, точкой, после которой уже что-то другое и после которой уже никогда не будет так, как было раньше. И, осознав это, Катя заплакала. Она оплакивала своего отца, она оплакивала себя прежнюю. Она оплакивала ту жизнь, которая являлась к ней в воспоминаниях и в которую уже нельзя было вернуться.
Корнышев привлек ее к себе, и она выплакивала свое горе у него на груди. Горецкий стоял рядом, бросая на Катю хмурые и лишенные сочувствия взгляды. Катя плакала долго, никто не делал попытки ее успокоить, а когда она затихла, то вдруг обнаружила, что ее сжимает в своих объятиях Корнышев, и ей не сделалось неловко, а, напротив, было спокойно, тепло и как-то по-родственному уютно.
– Не сердитесь на меня за то, что я вас сюда привез, Катя, – тихо сказал Корнышев.
– Нет-нет, я, наоборот, вам благодарна!
Корнышев осторожно погладил Катю по волосам. Она затихла.
– Можем ехать, – сказал Корнышев. – У нас скоро самолет.