Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 167 из 249

О Господи, со стыдом думала Анна позднее, пряча горевшее от стыда лицо в подушках, она бы отдалась ему, как и прочие, прямо там, на сукне письменного стола когда-то принадлежавшего ее отцу. Как и прочие…! Именно эта мысль и отрезвила вкупе с холодом, который скользнул по внутренней поверхности ее бедра, опережая мужскую руку, скользнувшую под подол платья.

— Salement…, - Анна застыла на миг в руках Андрея, под его губами, а потом вспыхнула от стыда, злости на себя и ужаса от крайней непристойности ситуации, в которой оказалась, поддавшись эмоциям. — C’est salement! Salement! laissez-moi… je vous prie, laissez-moi! [550]

И замерла от неожиданного холода, когда он оставил ее, чуть помедлив, отступил на шаг, наблюдая, как она поправляет платье, соскочив со стола — ярко пунцовая от стыда, даже кончики ушей горели огнем.

— Милая…, - мягко произнес Андрей, протягивая в ее сторону руку, но Анна оттолкнула ее, опасаясь, что сейчас снова дрогнет ее сердце от этого шепота, а ее тело — от прикосновения. И тогда ей будет все едино — станет ли она одной в череде любовниц, которых прошли через его постель, и сколько их вообще было, этих женщин, воспоминание о которых так больно жгло грудь ныне.

— Я вас ненавижу! — прошипела она, прежде чем выбежать вон из кабинета. — Слышите? Я вас ненавижу! Ненавижу…! За все ненавижу!

Он потом наблюдал в окно, как убегает прочь от дома маленькая темная на фоне белого полотна снега фигурка, как стремительно она удаляется от него, пытаясь побыстрее скрыться из вида, что даже мальчик сопровождения едва ли успевает следом. И чувствовал странную горечь во рту, которая пришла на место сладости поцелуев и объятий, а ее последние слова так и стучали в висках, и он знал, что вряд ли забудет их скоро.

Зря он пил этим вечером, вернувшись с половины пути в Гжатск, куда отправлялся выполнить поручение Кузакова. Не пил бы, не потерял бы свое столь лелеемое ныне хладнокровие, не довел бы ситуацию до того, что случилось. Но все же признался себе, что хотя крупица желанного была и в том, крупица того, о чем он никогда не будет жалеть. Держать ее в своих руках, чувствовать ее губы под своими губами… В такие моменты забываешь обо всем на свете. И о том, что Анна уже давно не принадлежит ему, и что во флигеле подрастает мальчик — дитя проклятого поляка, на которого он не сможет смотреть и не вспоминать былое…

Андрей не сразу поверил письму Марии, которое получил в Польше, возвращаясь в империю из Европы. «… ныне, когда перед глазами вашими будет свидетельство ее падения, вы убедитесь, что каждое слово, сказанное мной в стремлении удержать вас от величайшей ошибки, каждое слово — верно… быть может, ныне вы поймете истину — она никогда не принадлежала вам, а только ему!..» Письмо, полное злорадства, которым была пропитана каждая строка. Письмо, которое он сжег там же на постоялом дворе и долго смотрел на черный пепел, оставшийся после него, и которое тут же вспомнил, когда увидел дитя у Анны на руках.

Ее разрез глаз. Ее аккуратный носик и овал лица. Это дитя было столь схоже с ее чертами, что последние сомнения в материнстве отпали сами собой. Дитя Анны и Лозинского… И тут же больно кольнуло но не в сердце, а в покалеченной ноге, которую поляк прострелил в Париже.

Раны затянулись, подумал Андрея, прислоняясь лбом к холоду стекла, пытаясь унять внезапное головокружение, что охватило его. Но остались шрамы, навсегда напоминающие о них. На искалеченном колене и на разбитом вдребезги сердце.

Он не стал тогда ни у кого спрашивать о том ребенке. Только Анна имела право сказать ему правду, и только от нее Андрей хотел слышать эту правду. «Mon fills», сказала она на церковном дворе под куполами с крестами, где не должно быть лжи, и он почувствовал, что это правда. Но не поверил — пошел смотреть приходскую книгу, и лишь, когда дьяк вдруг при этой просьбе взглянуть на запись о ребенке Шепелеве бухнулся в ноги неожиданно, впервые подумал, что она не солгала ему с болью.

— Признаю, бес меня попутал, барин! — верещал дьяк. — Не губи, барин, не губи! Положу в казну церковную ровно столько рублей, сколько у барышни взял… она так плакала, барин. Просила записать… я и записал… бес попутал, барин! Не губи ты меня и сирот моих!

Андрей тогда мельком взглянул на запись, интересуясь только именами родителей и датой крещения дитя. Петр и Полин Шепелевы (и когда только те обвенчаться успели?), июнь 1813 года. Июнь! Зачато, знать, было дитя до октября, до того момента, когда молодой Шепелев в Милорадово вернулся…

Андрей прошел к шляпке, все еще лежащей одиноко на ковре в том месте, куда упала с русоволосой головки хозяйки, поднял это творение талантливых рук модистки — черный креп, кружево и мех черно-бурой лисы. И тут же уловил тонкий аромат, шедший от шляпки — цветочный аромат волос Анны, вернувший его в лето, когда они были сговорены, и, казалось, вся жизнь уже узнана наперед.

Анна стала такой хрупкой, такой воздушной по истечении тех лет, что он не видел ее. Он тогда в церкви никак не мог оторвать взгляд от ее тонкой шеи под бархатом шляпки в высоком вороте расстегнутого редингота. Черный цвет траура, который она носила, только подчеркивал ее хрупкую красоту. Дивный ангел. Темный ангел. Mauvais ange de moi…pour toujours! [551]



Андрей бросил шляпку на кушетку, а после позвонил, вызывая к себе дворецкого.

— Положите шляпку в коробку, — приказал он прибывшему на его зов Пафнутию Ивановичу. — Ее, видимо, обронила мадемуазель Шепелева при посещении библиотеки. Надобно бы вернуть. С завтрашнего же дня и сделайте это.

— Если барин дозволит мне сказать…, - начал Пафнутий Иванович, видя, как разозлен Андрей, полагая, что это злость вызвана этими посещениями усадебного дома прежней хозяйкой без его на то позволения.

— Не позволю! — оборвал его барин, усаживаясь в кресло, закинув ногу на ногу. — Мне нет нужды слушать то, что ты намерен сказать. Коли есть у соседей наших желание библиотекой пользоваться, их право в том отныне делать это не скрытно. Мешать тем самым мне они не могут отныне. Прикажи заложить — с завтрашнего рассвета в Москву поеду. И до лета… нет, быть может, даже до зимы следующего года не ждите. А может, и вообще…

Он не стал продолжать, махом руки отпустил Пафнутия Ивановича, а сам открыл задумчиво книгу, пролистал несколько страниц, пока не нашел нужные ему строки, которые он когда-то давно читал еще в Агапилово, не до конца понимая смысл их. Ныне же они проходили через самое сердце…

Глава 38

О визите доложили тотчас после завтрака, когда Глаша неспешно собирала со стола посуду. Анна замерла на миг, приложив руку к закрытому высоким воротом платья горлу, растерянно взглянула на мадам Элизу, аккуратно расправляющую салфетку на столе, потом снова на Ивана Фомича.

— Мадам? — повернулась к своей воспитательнице, а ныне компаньонке, бледная и растерянная, в надежде, что та примет за нее решение, принимать ли нежданного визитера или нет. Та миг смотрела внимательно на Анну, а потом коротко бросила Ивану Фомичу:

— Попросите подождать пару минут с извинения за задержку, — и уже Глаше, заставляя ту поторопиться. — Поскорее, chere, поскорее. Негоже господину в передней столько томиться!

И не могла не подумать при этом с тоской, что ранее вовсе не надо было суетиться с подносом и двигать мебель, чтобы принять нежданный визит. Ранее бы просто перешли в гостиную или салон, где и встретили бы нежданного гостя. Да только ныне комнат было — пальцев рук хватит пересчитать, оттого и требовалось спешно прибираться в этой гостиной, а Ивану Фомичу на пару с Дениской передвигать нелегкий круглый стол из центра комнаты в угол, предварительно смахнув со скатерти крошки. Но по той гордой осанке, с которой Иван Фомич проводил из передней Оленина, разве можно было догадаться о том, каких усилий ему недавно стоило привести комнату в надлежащий вид с его-то больной спиной?

550

Непристойно (может быть понято в значении — мерзко)… Это непристойно. Непристойно! Пустите меня… умоляю, пустите меня (фр.)

551

Мой злой ангел… навсегда! (фр.)