Страница 17 из 108
Потом к нам присоединилась Жанна, и по вьющейся, петляющей улочке мы поднялись на вершину Восточного холма — посмотреть на изваяние и резьбу собора. Когда мы вдоволь налюбовались ими, девушки упросили меня подняться на крышу, с которой открывался вид на северные горы, вздымавшие нагие снежные плечи, окутанные предсумеречной дымкой.
Прямо под нами была крытая шифером кровля королевского дворца — трехэтажного здания весьма незамысловатой архитектуры. Между сестрами разгорелся жаркий спор, коснувшийся и короля, и девушки наперебой принялись высказывать свое мнение о нем:
— Он еще такой молодой и…
— Когда правишь всего только два года…
— И настоящей власти у него…
— Маловато, хотя папа говорит, что если бы он действительно хотел власти, то пользовался бы ею чаще, но это было не в моде у них в семье…
— Последние лет сто…
— И все-таки он может назначать кого хочет, и председательствует на Государственном Совете, и…
— У него есть право голоса!
Все рассмеялись.
— Вы его видели? — спросил я.
— Он приходил к нам домой…
— Пока не был королем, Жанна.
— А тебя тогда вообще не было.
Какое-то время они препирались, а потом сказали в один голос:
— Все равно он к нам приходил.
— А как он выглядит?
Барышни пожали плечами:
— Высокий и стройный, как свеча.
— Говорят, очень сильный.
— Волосы — желтые, вьющиеся, а глаза — голубые.
— А нос…
— Такой гордый!
— Настоящий греческий профиль! — Для наглядности Мари обозначила ладонью отвесную прямую линию.
— Очень опасный…
— И все девушки…
Тут они понимающе переглянулись и, подавив смешок, обратили ко мне серьезные лица и торжественно продолжали:
— Его никогда не застать дома. Никто не знает, куда он ходит…
— Он такой загадочный…
— И обаятельный.
— Зато его сестра почти все время тут живет.
— Он примет вас в марте, когда начнет заседать Совет.
— Как жаль, что здесь нет Рампельмайеров! — воскликнула Жанна, подпрыгнув.
— Пойдемте домой — пить чай!
Возможно, что именно события того дня стали решающими. Я несколько успокоился. Поведение лорда Дорна польстило мне, а то облегчение, какое я испытал, окончательно убедившись, что моя официальная миссия не делает меня изгоем, устранило одну из причин моих тревог и сомнений. Правда, оставались другие причины, гораздо более тонкие. Возможно, я скучал по той жизни, которую вел дома, но это казалось крайне маловероятным, поскольку моя жизнь в Островитянии была куда разнообразнее. Пускай здесь не было театров, концертов, бейсбольных и футбольных матчей, теннисных кортов, клубов, пышных витрин и ярких реклам, не было приятно будоражащей возможности отправиться в путешествие, не было танцевальных вечеров и ресторанов, не было юных леди моего круга, за которыми можно было бы поухаживать по правилам, привычным для нас обоих, — все же внутренняя жизнь дипломатической колонии была несравненно более богатой и упорядоченной, чем то, что окружало меня дома, где я никогда, даже мимолетно, не соприкасался с миром власти и политических интриг. Здесь я вступил в игру, правда, без особых козырей на руках, и с захватывающим интересом наблюдал, как неотвратимо приближается кульминация — день, когда предложенный лордом Морой договор будет принят либо отвергнут.
Это не было обычным унынием. Нечто более глубокое и грозное разъедало изнутри каждый миг моего бытия, заставляло тускнеть память. Эгоцентризм, самокопание, мучительные попытки приспособить уже сложившийся характер к чуждой жизни, неуверенность, сумасбродные идеи, нервное истощение, зуд чувственности, лень, мировая скорбь — каждой из этих причин в тот или иной момент можно было объяснить мое состояние, но ни одна из них не была исчерпывающей. Я неподдельно страдал и даже не мог описать своих страданий. Гнетущее чувство, что все мое существо беспомощно влечется к некоей переломной точке, неспособность прикоснуться к реальности, стряхнуть ощущение сна, постоянно граничащего с кошмаром, мягко приближающегося к какому-то страшному, чудовищному концу, и недолгие проблески радости, отравленной неизбывным привкусом металла.
Стоял конец января, и юго-западный ветер зачастил к нам в гости, принося то ливни, то долгие, мягкие, солнечные дни. Лето достигло пика.
Пароходы ожидались в середине февраля — начале марта. Дипломатическая колония настроилась на месячные каникулы. В июне, то есть ранней зимой, должно было состояться самое важное собрание Государственного Совета, когда общественная жизнь вступает в наиболее активную пору. Мартовское собрание Совета тоже привлекало в Город множество лордов, но это было событие гораздо менее значительное. Для меня же март прежде всего означал возвращение моего друга. А пока я работал над своим «боевым донесением», собирая материалы, навещал месье Перье и других знакомых дипломатов, иногда оставался у них на ужин и каждый день гулял по городу — то один, то в компании барышень Перье, то с Джорджем или Эрном.
Первые пароходы должны были прибыть уже совсем скоро. Отчет, деловые письма, письма к родственникам и друзьям почти полностью занимали мое время и ум, приятным образом ограждая меня от ностальгии. Процесс описания и пересказа помогал отсеивать лишнее, вносил ясность в мысли, и, осознавая неполноту и ограниченность своих знаний, я наметил для себя круг чтения. Месье Перье предоставил в мое распоряжение свою, очень неплохую, библиотеку, и я взял у него почитать капитальное творение Карстерса, слегка пристыженный тем, что Глэдис Хантер познакомилась с ним раньше, чем я. Но гораздо более интересной и, пожалуй, более ценной была для меня «История Островитянии» месье Перье, который давал мне читать ее в гранках. После проникновенного рассказа об истории страны автор делал обзор ее социальных институтов, общественной жизни, искусства и природных особенностей, используя исключительно свидетельства иностранцев. Соглашаясь с классификацией некоего островитянского автора, он подразделял их на утопистов и реформаторов и показывал, насколько и тем и другим было всегда свойственно одно качество — горячее стремление что-либо где-либо изменить. Экстравагантные утописты восхваляли Островитянию, желая изменить собственный народ по островитянскому образцу. Реформаторы, наоборот, желали изменить Островитянию по своему подобию. В глубине души я принадлежал к реформаторам, поскольку инстинктивно чувствовал, что ни одна страна не должна полностью изолировать себя от остального человечества, как это делала Островитяния. Принимая реформацию как неизбежный эволюционный процесс, я хотел, чтобы она произошла в той форме, которая оказалась бы благотворной для Островитянии, Соединенных Штатов и остального человечества.
Настало пятнадцатое февраля — день прибытия первого парохода. Им оказался мой давний знакомец «Св. Антоний», и, как было принято среди консулов, атташе и прочих, более мелких сотрудников дипломатических миссий, я отправился к месту прибытия уже далеко за полдень со своей пачкой писем. Предполагалось, что письма помогут нам найти наших соотечественников.
Генри Дж. Мюллера и его помощника Роя Дэвиса не узнать было трудно, настолько типичными американцами они предстали. Мюллер оказался средних лет человеком в синем саржевом костюме и котелке. Его почти седые волосы были коротко подстрижены, а черты лица — резки и определенны. Из-под очков в металлической оправе на вас глядели доверчиво-вопросительные голубые глаза. Такого типа люди частенько появлялись в конторе у дяди Джозефа. Они обладали могучим интеллектом, были опытны и деятельны в том, что касалось бизнеса, и по-методистски последовательны в том, что касалось веры (впрочем, не навязывая своих взглядов окружающим), иначе говоря, представляли полную противоположность таким людям, как я, — никогда не умеющим на деле доказать свою правоту, не умеющим даже правильно сформулировать свою мысль и, как правило, остающимся вне игры.