Страница 16 из 16
Холодный уличный воздух, плеснувший в лицо, несколько отрезвил Хайнца. Он взглянул под ноги — как раз вовремя, чтобы не оступиться на неровных сколотых ступенях крыльца.
— До казармы, думаю, сами дойдёте, — улыбнулся Послушник.
Хайнц обернулся — тяжёлая дубовая дверь уже закрылась. Он остался один. Посмотрел на серую скалу дворца, уходящую в бледное стремительно плывущее на запад небо, и вдруг почувствовал, что держит в руках некий предмет: большое глянцевое яблоко.
Адлерштайн
20 октября 1944 года
Швырнув суконку в угол, Хайнц плюхнулся на ближайшую койку. Оказалось — на койку Гутмана. Тот подскочил, залопотал что-то. Назло ему Хайнц вытянул ноги в ботинках прямо поверх одеяла и буркнул:
— Цыц, гнида. Уши поотрываю и псам скормлю. Дристун вонючий.
Накануне Гутман с Хафнером отличились. Ближе к вечеру, сговорившись, побежали стучать самому коменданту, и на кого — на оберштурмбанфюрера Штернберга! Неизвестным осталось, чего именно офицер наговорил этим шептунам, но повод капнуть был, по их мнению, важности поистине вселенской. Комендант спокойно выслушал доносчиков, после чего лично заявился в ту отгороженную часть казармы, где обособленно обитало отделение Фрибеля, и сделал солдатам строжайшее внушение. Суть внушения заключалась в том, что господин Штернберг, особоуполномоченный рейхсфюрера, является птицей столь заоблачного полёта, что сам прекрасно знает, о чём ему можно говорить и о чём нет, а вот некоторые самонадеянные рядовые, пыль под штернберговскими сапогами, как раз запросто смогут загреметь за колючку, если будут раскрывать свои слюнявые рты для огульной критики уполномоченного. В продолжение суровой тирады коменданта Гутман с Хафнером последовательно краснели, бледнели, зеленели, тряслись как припадочные, а под конец стали переминаться с ноги на ногу, будто проверяли, не мокро ли у них в штанах. За этими метаморфозами Хайнц наблюдал с нескрываемым злорадством.
Вообще же, вечером все были на удивление молчаливы. Никто ни о чём даже и не пытался спрашивать. Казалось, будто отделение вернулось с исповеди: все избегали смотреть друг другу в глаза.
Разговорились лишь на следующий день, утром. Фрибель, с вечера надравшийся как сапожник, решил до обеда устроить своим солдатам второй раунд уборки, но по причине явственной неспособности держать себя в вертикальном положении, а уж тем более надзирать за чёртовой дюжиной халявщиков, махнул на всё рукой и противоуставно пошёл досыпать, ориентируясь на указания взводного относительно того, что отделение понадобится оберштурмбанфюреру не раньше полудня. Солдаты лениво побродили с тряпками в руках, а затем расселись по койкам и табуретам.
Первым заговорил Эрвин — возжелал блеснуть эрудицией:
— Вы обратили внимание на его жезл? Эта штука сверху, золотой круг с крыльями, — вообще-то совсем не германская. Похожа на древнеегипетский символ Солнца. А в зороастризме это — символ бессмертной души человека.
— В зоро — чего? — не понял Радемахер.
— В зороастризме, говорю.
— Вот ещё дерьмо какое-то. А этот косой просто двинутый, вот и всё.
— Неправда, — улыбнулся Эрвин. — Умнейший, между прочим, человек. Беседа с ним доставила мне огромное удовольствие.
— Беседа? — поперхнулся Радемахер.
— Да, именно, — Эрвин сиял от гордости. — Я не удержался, задал несколько вопросов, и господин Штернберг любезно на них ответил.
Все так и уставились на храбреца. Эрвин сделал попытку изобразить на лице эдакую прохладненькую небрежность — мол, ничего особенного, со дня призыва только и делаю, что рассуждаю с офицерами о высших материях, — но получалось у него плохо. Он прямо-таки светился ликованием. Хайнц тоже вытаращился на приятеля, чувствуя спиной колючий холодок — первое прикосновение убийственной зависти.
— Например, я спросил, отчего на стене висит чёрный экран, и зачем мне требуется перед ним встать. Герр Штернберг рассказал, что вокруг каждого из нас существует такой энергетический кокон, аура. Она защищает от внешних энергетических воздействий. Герр Штернберг может эту ауру видеть и по ней судить о здоровье и о духовном облике человека. Лучше всего аура видна на тёмном фоне.
— И чего он у тебя увидел? — спросил Пфайфер.
— Он сказал, что у меня завидное здоровье. А ещё — что в моей ауре много ультрамарина — ну, аура, она может быть разных цветов — так что в будущем меня ждёт блестящая научная карьера. Много синего — признак интеллекта.
— Ну надо же…
— Герр профессор! — засмеялся Дикфельд.
Все остальные завистливо вздохнули. Хайнц отвернулся. У него даже в глазах защипало от мучительной злости на себя, тупицу, кретина такого, стоял там как баран, трясся только и отвечал кое-как, а ведь можно было говорить свободно, можно было спрашивать!
— Всё равно он чокнутый выродок, — упрямо гнул своё Радемахер. — И вопросы в анкете у него какие-то дерьмовые. Вырожденческие! Лучше уж с русскими танками дело иметь, чем с этим полоумным.
— Точно, — подхватил Харальд Райф, и на него посмотрели с любопытством: от Харальда редко когда можно было хоть что-то услышать. — Я ему говорю: я готов умереть за фюрера и отечество. Он спрашивает: а ты думал, что такое смерть? Я отвечаю: для каждого немца смерть во имя нашего фюрера — высочайший подвиг, к нему надо стремиться. Он на меня смотрит-смотрит, а потом давай ржать… псих какой-то.
— Да ты у нас, оказывается, герой, — тут же подцепил Харальда Радемахер. — А он наверняка о порнухе узнал. По этой твоей, как её там, ауре.
Райф, разумеется, густо покраснел, но пробурчал:
— Ещё он вечно опаздывает. Ну разве это по-немецки?
— Он вообще не достоин называться немцем, — тонко выкрикнул Хафнер. — Он измывается над ценностями германского народа, он предатель, таких просто вешать надо, он глумится над идеей национал-социализма, он даже насмехается над самим фюрером!
После этого риторического приступа Хафнер, задрав острый подбородок, высокомерно оглядел присутствующих и вышел из комнаты. Радемахер подпёр закрывшуюся за Хафнером дверь табуретом и с заговорщическим видом уселся на него.
— Слышь, Вилли, — Эрвин посмотрел на Фрая, тихо сидевшего в углу со своей Библией, — а ты что думаешь по поводу нового начальника?
Фрай поднял от книги ясные глаза:
— Я б за такого командира, не задумываясь, жизнь отдал.
— Ну ты скажешь, — Дикфельд неуверенно хохотнул.
— А с тобой он о чём говорил? — хмуро поинтересовался Хайнц у Фрая.
— О вере.
Радемахер покосился на Вилли и ухмыльнулся:
— Вы только представьте: как этакий дылда на свою шалаву умещается? Трудно, поди, работать, когда баба тебе в пуп носом тычется.
Все заржали.
— А он её на табуретку ставит и нагибает, — предположил Майер, всегда готовый порассуждать на подобные темы. — Ну и дубина, наверное, у этой жерди.
— А тебе завидно?
Вновь раздался гогот. Фрай захлопнул книгу и молча отошёл к окну. Он был единственным в отделении, кто никогда не забывал о вечерней молитве и держал в шкафчике Библию, ежедневно извлекаемую на свет божий, что служило дополнительным поводом для издёвок: видя такое проявление благочестия, прочие нарочно заводили при Вилли неприличные разговоры или принимались изощряться в грязных шутках.
Радемахер тем временем, приложив ухо к двери, прислушивался, не возвращается ли Хафнер.
— А вот и наш засранец, — объявил он.
Дверь толкнули. Курт покачнулся на табурете, хулигански ухмыляясь.
— Занято! — заорал он нарочито противным голосом.
Дверь распахнулась с такой силой, что Радемахер кубарем покатился по полу вместе с табуретом. В проёме, почти касаясь чёрной фуражкой притолоки, стоял Штернберг, затянутый в свой безукоризненно элегантный мундир, презрительно спокойный, с неизменной иронической полуухмылкой на устах.
— Доброе утро, воины.
— Ой… — Радемахер медленно поднимался с четверенек. — Оберштурмбанфюрер… виноват… не знал, что это вы…
Конец ознакомительного фрагмента.