Страница 1 из 16
Оксана Ветловская
ИМПЕРСКИЙ МАГ. ОРУЖИЕ ВОЗМЕЗДИЯ
Тюрингенский лес
Ноябрь 1944 года
— Wiedzia Jem, ze to prawda.
«Я знал, что это правда».
Взъерошенный седой человек спотыкается, тщетно пытаясь ускорить шаг, и едва не падает. Сбившееся дыхание срывается в надсадный кашель. Человек поминутно оглядывается через плечо и всякий раз успевает заметить — или ему только кажется — тень невесомого, неощутимого, стремительного движения у себя за спиной. Но на снегу видны лишь его следы. Две борозды пошире, где снег взрыхлили пришаркивающие, нетвёрдые от усталости ноги, и третья, узкая, пунктиром, — где земли коснулась ноша, которую человек не бросил бы даже под угрозой расстрела.
Снегопад погрузил выстуженный северными ветрами лес в глубокое оцепенение. Графическая чернота и неподвижность мёрзлых ветвей кустарника поперёк морщинистых сосновых стволов. Ледяной покой и тишина. Но ветки чуть покачиваются, стряхивая снег, там, где человек мимоходом, шатаясь от тяжести большого угловатого чемодана, задел их плечом, — или выдают присутствие того, кто крадётся следом?
— Wiedziaiem, — бормочет человек, стараясь успокоить себя звуком собственного хриплого, стёртого голоса, и вздрагивает, когда чёрно-белая мешанина подлеска на самой границе зрения вдруг оживает, складываясь в подобие фигуры — не то зверь, не то охотник — и, стоит только обернуться, рассыпается, как фрагменты мозаики, превращаясь в переплетение ветвей.
Лес внезапно обрывается, словно не смея переступить черту некой запретной зоны. Впереди — белое поле, протянувшееся до чёрной горы, сквозь редкую сеть тихо падающего снега смутно различимы острые пики елей у её подножия. Человек оглядывается: с каждым шагом всё дальше отступают и всё плотнее смыкаются высокие сосны позади, в их кронах под порывом ветра зарождается сдавленный гул, перерастающий в густой басовитый рокот.
Пригибаясь, человек бредёт через мертвенную пустоту белой равнины. Чемодан он волочит по снегу. Последние силы иссякают. Ему кажется, стоит лишь добраться до тесной тьмы ельника, и то незримое, что неотрывно смотрит ему в спину, дышит холодом в затылок, призрачно мелькает то справа, то слева, наконец проявит себя — или оставит его в покое.
Удар по лодыжке — нет, просто нога подворачивается на камне или кочке. Человек падает на колени, судорожно оборачивается. Вокруг — никого. Он один посреди заснеженного поля. Ветер затих, снег повалил гуще, и стеной надвинулась тишина. Собственное дыхание кажется человеку оглушительным — и на мгновение оно прерывается, как от резкого толчка в грудь, когда человек замечает в снежной ряби смутное движение, растущую бледную тень. Мерещится? Да. Вроде бы да… Нет… Нет.
— Wiedzialem, ze tak bedzie. To sie musiaJo zdarzyc, — обречённо шепчет он.
«Я знал, что так будет. Это должно было случиться».
Тень приближается: беззвучные удары сильных лап по снегу. Человек вскакивает, обрывки молитвы безотчётно срываются с его омертвевших губ и тонут в язычески-равнодушной морозной тишине. Угловатая ноша всем весом своего металлически погромыхивающего содержимого толкается в ноги, мешая бежать.
— Dlaczego?.. Za со?.. — Вопрос звучит жалко и бессмысленно — человек знает, почему и за что.
В последний миг он оборачивается. С бредовой отчётливостью горячечного кошмара видит волчий оскал и мягко перекатывающуюся в такт движению встопорщенную светлую шерсть на загривке. Когда его сбивают с ног тяжёлым смертоносным прыжком, он не чувствует дыхания хищника на лице: сознание гаснет, и отчего-то чудится мимолётное скользящее прикосновение длинных, шелковистых женских волос.
1. ПЕРВОСВЯЩЕННИК
Франконский лес, Адлерштайн
14 октября 1944 года
Вечером Хайнц вспомнил о дневнике. Машинально поднимая руку к левому нагрудному карману, где лежала возвращённая книжечка, Хайнц подумал, что последние полторы недели протащились мимо, не потрудившись отметиться в дневнике ни единой строкой. И дело было не только в однообразии казарменного существования. До сих пор Хайнц передёргивался до судороги в пальцах ног при малейшем напоминании об отвратительном происшествии недельной давности. Пережитый стыд горячей кашей стекал по затылку за шиворот, и Хайнц со злостью думал о том, что больше не возьмётся ничего записывать, покуда существует опасность, что вновь засекут за этим делом.
В унылой пустыне ничем не обоснованного безделья (оно угнетало больше всего) каждый подыскивал способ развлечься по мере полномочий. Пока солдаты резались в карты, задирали друг друга или безуспешно пытались споить малолетку Вилли Фрая, унтершарфюрер Людеке ждал солдатских проступков. Людеке, эта фатальная ошибка эволюции, как выражался насчёт него несостоявшийся студент Эрвин Кунц, был здоровенным представителем вида прямоходящих, за всё время своей службы не усвоившим ничего, кроме того, что человек с пустой левой петлицей равнозначен пустому месту. Людеке был выдрессирован в Дахау, где хлыстом гонял по кругу колонны заключённых, и закрепил навыки в Равенсбрюке, где порол девочек-подростков. Существо с таким положительным послужным списком, несомненно, было идеальной кандидатурой на пост заместителя командира отделения, и Людеке ревностно доказывал это каждый день, выполняя свои обязанности с удовольствием почти физиологическим. Помимо того, что здесь называлось поддержанием дисциплины — то есть прочищения солдатских мозгов руганью такого акустического свойства, что от неё трескалась краска на стенах, — Людеке занимался изобретением наказаний для провинившихся. Ради последнего он гнусно шпионил за вверенными ему рядовыми, ища, к чему бы придраться, рылся в их шкафчиках и, кроме прочего, досконально изучал содержимое карманов кителя каждого солдата, до последней соринки, пока отделение выгоняли на утреннюю зарядку.
Именно таким образом он, по-видимому, и узнал о Хайнцовом дневнике. Подсмотрел, как вечерами Хайнц что-то строчит, и решил выведать, что именно. Вообще у Людеке обыкновенно шла изо рта зелёная пена, когда он видел кого-нибудь из подчинённых склонившимся над письмом домой (скупым, со скованным слогом, с тщательно выверенными фразами — ибо потом письмо, беззащитное, незапечатанное, следовало сдать в специальное окошечко рядом с комендатурой, и там его распинали равнодушные руки цензора, оставляя на полях преступные серые отпечатки холодных пальцев). Проходя мимо пишущего, Людеке грохал кулаком в угол стола и бросал что-нибудь вроде: «Если хочешь марать бумагу, катись в сортир». Но всё-таки Людеке не мог отменить священное право солдата писать письма домой. На прочие же виды добровольных писаний неприкосновенность не распространялась. Можно было представить, в какую зверски-радостную ярость впал унтершарфюрер, обнаружив в кармане кителя рядового Рихтера то, чему там, по монолитно-бетонным убеждениям Людеке, вообще не полагалось находиться, — книжечку в поцарапанном кожаном переплёте, на четверть исписанную мелким аккуратным почерком, остро заточенным карандашом. Основание для образцово-показательного издевательства было найдено, оставалось отыскать повод. Для выявления последнего при всеобщем разлагающем безделье даже не требовалось особой внимательности.
После обеда Людеке приметил, как Хайнц с Эрвином слиняли с уборки территории. Двое нарушителей порядка прокрались за хозяйственными постройками к дальней угловой вышке, где в тот момент нёс караул один хороший человек, и провели на ней пятнадцать минут, болтая с часовым. Влезать на сторожевые вышки, разумеется, категорически воспрещалось, но караульные никогда не доносили начальству на рядовых неприкаянного отделения, относясь заговорщически ко всем их выходкам. Отвадить сослуживцев Хайнца от облюбованной вышки не могли никакие угрозы. Людеке, кстати, и сам охотно забирался туда, когда там дежурил его земляк.