Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 110



— Хорошо, спросим у ученого человека, — и позвал: — Борис Германович!

Появившийся из соседнего кабинета в качестве арбитра ответственный секретарь «Нового мира» Б. Г. Закс произнес весьма остроумную краткую речь, из которой явствовало, что хотя слово такое и есть, но прав Александр Трифонович.

В том же стихотворении у меня было — о рабочем:

— Ну хорошо, — сказал Твардовский устало, но терпеливо, — зачем вы употребляете французское слово «батон», когда есть прекрасное русское слово «булка»? И вообще, батон бывает не только хлебный, есть шоколадный батон и еще другие. Неточно!..

Я пробормотал, что здесь понятно, какой батон, и что это слово давно, по моему разумению, укоренилось в русском языке, но я уже сдался. Тем более что стихотворение не стоило того, чтобы пытаться его отстаивать.

Лишь через несколько лет, листая этимологический словарь Преображенского, я случайно наткнулся на слово «булка» и узнал, что оно тоже иностранного происхождения.

Но большинство его замечаний отличалось исключительной точностью суждения и вкуса. Он не терпел неопределенности, всяческой приблизительности, случайности.

Как-то, среди прочих, я принес стихотворение «Весенняя природа». Он начал читать:

Он остановился и спросил:

— Какой куст?

Я был готов к этому вопросу:

— Не важно какой. Я специально не уточняю. Ведь здесь дело совсем в другом…

По правде говоря, мне очень хотелось, чтобы было слово «вот», как бы указывающее на этот злополучный куст — «Вот куст зацвел…»

Он поморщился, отложил листок и сказал:

— Нет, вы уж мне объясните, что за куст. Конечно, если можете.

Через несколько дней я принес эти стихи с отремонтированной строчкой:

Он снисходительно усмехнулся:

— Ну ладно…

Так оно и пошло, и перепечатывалось с тех пор много раз.

Дважды он сам, без меня, исправлял всего по одному слову. Я принес стихи, он был в отъезде и прочел их уже в верстке.

Заведовавшая отделом поэзии С. Г. Караганова, встретив меня, сказала:

— Все в порядке. Александр Трифонович заменил у вас одно слово. Я не помню — где, но очень хорошо.

А я сразу понял — какое, но не догадался — каким. Там было стихотворение «Дом», и в нем четверостишье:

Мне не нравилось слово «создавать», звучащее здесь как-то казенно и выспренне. Я поставил — «затевать», но оно тоже было в данном случае не мое и коробило едва уловимым оттенком лихости, развязности. Я оставил «создавать».

А он зачеркнул и написал — «начинать».

Насколько лучше! Так и печатается.

Еще в моей первой прозе, в «Армейской юности», за которую я взялся благодаря ему, он переправил одно слово: «яловичные» (вместо «яловые») сапоги. Конечно, правильней, хотя в армии говорили именно «яловые».

Поэту такой силы, широты и разнообразия, ему, как ни странно, было свойственно некоторое предубеждение против стихов о любви. Вероятно, это едва ли не уникальный случай — отсутствие интимной лирики у поэта такого масштаба. Как редактор он иногда печатал стихи о любви, но большей частью старался от них отделаться.

Приношу стихотворение.



Он сразу отчеркивает первую строфу, закуривает, долго кашляет и говорит, еще сквозь кашель:

— Вместо этого что-нибудь бы другое. Дальше — неплохо, но очень уж коротко, куцо.

(Короткие стихи он тоже не жалует.)

Я вижу, как неохота ему обсуждать эти стихи, они ему неинтересны, он устал. Но все же он протягивает листок вошедшему в большой кабинет своему заместителю А. И. Кондратовичу:

— Посмотрите.

Тот пробегает глазами и произносит бодро:

— Слишком лично.

Александр Трифонович смотрит на меня с веселой удовлетворенностью:

Вот видите

А я, сдерживая улыбку, думаю: «Милый Алексей Иванович, предоставьте уж это ему»…

Несмотря на то что у него самого есть совершенно замечательные короткие стихотворения, он душой не принимает миниатюру, недолюбливает, она его не удовлетворяет до конца.

Не раз он говорил:

— Ну, что это у вас, кусочек чего-то, отрывок? Нужно продолжить, развить… В стихах должно что-то происходить.

— Ну как же, — иногда спорил я, — а вся русская лирика? «Я вас любил… Как дай вам Бог любимой быть другим…» Это тоже нужно продолжить?

— А что же, — не смущаясь, с той серьезной уверенностью, с той свойственной ему колоссальной, покоряющей убежденностью отвечал он. — Можно и эти стихи воспринять лишь как начало и развить в длинное стихотворение. Там еще многое можно сказать…

— И «Пора, мой друг, пора!..»?

Он весело глянул на меня:

— И это.

Самое удивительное, что позднее я прочитал в примечаниях к этому пушкинскому шедевру:

«Текст стихотворения сопровожден планом его завершения: «Юность не имеет нужды в at home[1], зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу, — тогда удались он домой. О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поле, сад, крестьяне, книги; труды поэтические — семья, любовь, религия, смерть».

Таким образом Пушкин собирался продолжать это стихотворение!

Я пишу это в конце лета, на берегу Рижского залива, под ровный шум моря и сосен.

По дороге сюда я проснулся среди ночи в вагоне. Поезд стоял на какой-то станции, была гроза, молнии сквозь неплотную занавеску освещали купе. А на вокзале что-то объявляли по радио, и вдруг я понял, что это Ржев. Я совсем забыл, что мы должны проезжать мимо. И первое, что возникло, — «Я убит подо Ржевом».

Это великое стихотворение настолько связано в нашем сознании с этим городом, с этим названием, что уже составляет как бы часть его, часть его славы. Город Ржев знаменит и этим стихотворением, как может быть город знаменит выдающимся человеком или стариннейшим собором.

Поезд уже шел вовсю, заглушая грозу, а в голове моей стучало:

1

В своем доме (англ.).