Страница 110 из 110
Накрытые белыми скатертями, составленные вместе столы тянулись не менее чем на километр и терялись в легком тумане. Они ломились от яств и напитков: форель, осетры, икра в мисках, жареные барашки и поросята, зелень, фрукты, приправы и соусы. И, разумеется, бутылки, бочонки. А по обе стороны от столов, тоже до горизонта — вертелы, шампуры, мангалы, огонь и уголья, аппетитнейшие запахи, бьющий в ноздри волшебный ароматный дымок.
Стоящий рядом с Малдонисом человек, держа в руке стакан густого красного вина, сказал задумчиво, почти без акцента:
— Если бы моя республика устроила такой прием, она бы разорилась…
Невозмутимый Альфонсас посмотрел на соседа, желая определить его национальность. Помимо чистого говора его отличали изящество и еле заметная смуглость. Так, скорее всего, мог выглядеть таджик или молдаванин.
Малдонис все же поинтересовался вежливо:
— Какая республика?..
Тот ответил:
— Итальянская…
Выездное гостеприимство
Наши друзья, поэты Кавказа, при московских застольях всегда рвались заплатить за ужин, и чаще всего им это удавалось.
Помню, в середине пятидесятых сидели компанией у нас в Клубе, досидели до закрытия ресторана и решили перебраться в «Арагви» — там было до трех утра. Поехали на двух такси — Павел Григорьевич Антокольский, Миша Луконин, Винокуров, я, Григол Абашидзе и Реваз Маргиани. Был кто-то еще, но точно не помню.
В «Арагви» не оказалось свободного отдельного кабинета, и нам предоставили какую-то служебную комнату, окно было заклеено газетами.
Пир легко начался сызнова — с цветистыми персональными тостами, с чтением стихов. Глубокой ночью велели подать счет.
И тут растворилась дверь, и с криком «Наконец-то!» влетел Иосиф Нонешвили. Оказалось, что он искал нас по всей Москве.
Ему налили фужер вина, он выпил и поклевал каких-то орешков.
В это время официант внес на тарелочке счет. И между тремя прекрасными грузинами произошла ожесточенная схватка за обладание заветным листком.
Победил Нонешвили. Он и оплатил роскошный ужин, в котором не участвовал.
Это меня кое-чему научило. Я тоже по возможности старался в дальнейшем проявлять в подобных случаях решительность.
Моль
Рассказала милая, положительная женщина. Это происходило, как говорится, в период застоя.
Она работала в режимном учреждении, имела дело с секретными документами. Порядок внешне был строгим. Опоздать нельзя было и подумать: ровно в девять звучал сигнал, и проходная перекрывалась. Запрещалось также покидать территорию в перерыв, не говоря уже о том, чтобы сбегать в магазин в рабочее время.
Но внутри было вполне вольготно. В комнате за шестью столами сидели шесть женщин — давно свои, притерлись друг к другу, болтали обо всем на свете. Две, помоложе, случалось, после вчерашних свиданий подремывали, положив голову на локоть.
Начальник отдела был мужчина, ходил в штатском. Считал хорошим тоном посещать время от времени комнаты вверенного ему подразделения. Дядька он был не вредный.
И вот как-то утром заявился он к ним и остановился у дверей:
— Здравствуйте, товарищи женщины! Все в порядке?..
У них-то все было в порядке. А вот у него как раз нет — в смысле туалета: брюки оказались незастегнутыми.
Они это сразу засекли, старались не смотреть, но невольно видели — боковым зрением. И тут случилось невероятное: оттуда, порхая, вылетела натуральная моль. Самая молодая сотрудница сделала непроизвольное движение — развела ладони, словно готовясь ее прихлопнуть.
Они все держались молодцом, лишь у одной предательски затрепетали ноздри, а старшая залилась румянцем. Но они заставили себя успокоиться и, когда он наконец вышел, минуты две хранили молчание, лишь после этого с ними случилась форменная истерика, они дали себе волю — хохотали, стонали, топали ногами, валились на столы…
И что интересно, — этот случай запомнился им навсегда. Впоследствии, когда они уже не работали вместе, при встречах речь обязательно заходила и о нем. Почему?
Вместе с ханжески — строгим режимом, фактическим бездельем вылетевшая из расстегнутой ширинки моль словно стала символом той нелепой, безумной, приснившейся жизни.
«Здравствуйте, господин Гоген»
Есть знаменитая картина — «Здравствуйте, господин Гоген». Многократно встречал я ее репродукции, да и подлинник видел, даже в двух вариантах. Хмурый усталый художник в мешковатом плаще и голубом берете, а через оградку с ним здоровается проходящая крестьянка-бретонка.
Недавно праздновалось 60–летие воздушно-десантных войск. И наш 38–й гвардейский Венский корпус участвовал — то есть те, кто остался, ветераны. Трогательное и грустное зрелище. Кто сплошь в орденах, медалях и значках. Другие только при планках. Третьи безо всяких опознавательных знаков. А некоторые старики еще и в теперешних (при нас не было) голубых беретах. Седые, спекшиеся от времени, но берет на бровь — вот мы какие!
И буквально через два дня попался мне этот альбом, увидел я великого художника Поля Гогена в голубом берете набочок, усмехнулся про себя, и сердце сжалось.
Обращение
В начальные так называемые перестроечные времена я случайно наткнулся на телепередачу о Л. Н. Гумилеве. О его научных работах, о судьбах его родителей и его собственной судьбе. В заключение корреспондент спросил:
— А теперь, Лев Николаевич, может быть, вы хотели бы что-нибудь сказать Верховному Совету?
Гумилев ответил, что желал бы обратиться к руководству со словами, которыми встречал каждый лагерный подъем его сосед по нарам:
— Дайте жить, гады!..
Ныне покойный Николай Томашевский, специалист по итальянской литературе, рассказывал мне, как он в конце войны молоденьким лейтенантом оказался в Москве, и его часто приглашали обедать Шишковы, недавно вернувшиеся из эвакуации. Клавдия Михайловна пекла очень вкусные пироги. Бывал там и Константин Федин (все они помнили Колю еще мальчиком, тесно общаясь в Ленинграде с его отцом, профессором Борисом Томашевским). И вот Федин сказал однажды, что, если бы ему дали carte blanshe, он бы написал замечательную книгу о нынешнем времени, на что Вячеслав Яковлевич заметил в том смысле, что ничего бы у тебя, Костенька, не вышло, настоящие-то писатели карт-бланшу не просят.
Недавно один мой институтский друг обронил:
— У тебя благополучная литературная судьба…
Я ответил:
— Конечно, вусмерть не били.
Но сколько было тычков, щелчков, цепляний — в печати, разумеется.
Нас продолжали систематически лечить инъекциями страха разной концентрации. И кое-кого излечили — от литературы.
«Созерцательность», «мелкотемье», «бытовизм», «дегероизация» — в этом всем меня регулярно упрекали. Любопытно, что впоследствии критика отнесла сии недостатки к моим достоинствам, — только стала называть их немножко иначе. А тогда, особенно в начале, от меня по сути настойчиво требовали, чтобы я писал плохо. Не прямо, но требовали. А я подсознательно — не хотел. И сейчас не хочу — не просите