Страница 104 из 106
Стихов было много, стихи были очень похожи друг на друга. Но самое странное — чем дальше, тем они становились слабее. Казалось, человек после усиленных упражнений, вместо того чтобы нарастить мускулатуру, становится все более хилым, угасает. Потом шли обрывки каких-то фраз, снова пейзажи, описания снов, бесконечные описания снов, и вдруг на трех страницах одна и та же фраза:
«Проклятье! Я должен, должен! Он мой! Он задыхается под стеклом, и сила его умирает! Я должен!»
Затем снова стихи, на французском уже языке, которого я не знаю. Очень много стихов. И рисунки: портреты, обнаженные женщины с непропорционально развитыми бедрами, шпаги, кинжалы.
И вдруг, как прозрачно-золотой кусочек солнца среди пожухшей травы, пушкинские строки:
А внизу фраза, трижды широко подчеркнутая: «Он же знал наперед, предчувствовал, знал! Безумец!» И нарисован дуэльный пистолет. И почерк совсем уже другой — угловатый, рваный, полуразборчивый.
Последнее стихотворение в тетрадке я с трудом разобрал.
И последняя запись — толстыми печатными буквами:
«Я — гордость России. Я законный наследник!»
Или у В. Б. Пассек:
«Во время бытности моей в Париже в 1876 году я почти каждый день имел счастье видеться с Иваном Сергеевичем Тургеневым, и однажды, совершенно случайно, разговор между нами перешел на тему о реликвиях, вещественных воспоминаниях, свято сохраняемых в национальных музеях на память о лучших представителях народной славы и народного гения».
Вот по этому поводу подлинные слова И. С. Тургенева:
«У меня тоже есть подобная драгоценность — это перстень Пушкина, подаренный ему кн. Воронцовой и вызвавший с его стороны ответ в виде великолепных строф известного всем «Талисмана». Я очень горжусь обладанием пушкинского перстня и придаю ему, так же как и Пушкин, большое значение. После моей смерти я бы желал, чтобы этот перстень был передан графу Льву Николаевичу Толстому как высшему представителю русской современной литературы, с тем, чтобы когда настанет и «его час», гр. Толстой передал бы этот перстень, по своему выбору, достойнейшему последователю пушкинских традиций между новейшими писателями».
Я закрыл тетрадь. И неожиданно для себя обнаружил, что наступил уже вечер.
В комнате был полумрак, напротив меня влажно поблескивали глаза Георгия Степановича. Я подумал вдруг — а что, если меня очень талантливо мистифицируют?
И тут же усмехнулся внутренне: а зачем? К чему столько усилий, столько страсти? Смысл какой?
Я глядел на Георгия Степановича, старого человека, добровольно взвалившего на свои плечи бремя чужой вины, и мне захотелось узнать, как же прожил жизнь он сам.
Но Георгий Степанович неожиданно вскочил, торопливо сунул мне сухую, горячую ладонь и глухо забормотал:
— Спасибо, что выслушали меня без усмешки. Тут в городе меня считают не совсем, — он дотронулся пальцами до лба. — Я иной раз и сам сомневаюсь... Может, они правы... Вы отыщете дорогу сами? Простите меня, я очень устал.
Ничего не оставалось, как уйти, и я ушел. И долго еще бродил по улицам спящего города и думал, и сомневался, и слово за словом перебирал весь этот странный разговор.
РАЗЫСКИВАЕТСЯ МОТОЦИКЛИСТ В ГОЛУБОМ ШЛЕМЕ
Ах, убывает, убывает в людях сентиментальность, тает, как речная, зоревая дымка!
И нет второй Лидии Чарской, которая исторгала слезы из нетронутых жестким и густым потоком информации душ наших предков в начале коварного двадцатого века.
«Княжна Джаваха!» Бестселлер!
А куда делся целый жанр «святочного рассказа»?
Где бедный, но честный, замерзший и голодный, но мечтательный мальчик, заглядывающий в окна богатых детей на недосягаемый яркий праздник? Где добрая девочка — фея с золотистыми волосами и пленительным взглядом, которая берет мальчика за руку и выводит к теплу и свету, на праздник?
В том, что расскажу вам я, все это будет. С небольшой корректировкой на время и всепроникающую НТР.
Правда, канонический убогий мальчик, взирающий на чужой праздник, несколько подрос — ему сорок шесть лет, он младший научный сотрудник.
А вместо золотоволосой хрупкой феи нашему мальчику явится патлатый верзила в голубом пластиковом шлеме, в потертых джинсах, верхом на ревущей, алого цвета Яве-250.
А. Ф. был неудачником. Тихий, милый, безропотный человек. Его все любили. И, конечно, каждый эксплуатировал в меру своей совести. Но попробуй скажи кому-нибудь об этом! Смотрят на тебя как на шизика и пальцем у виска вертят: мол, с левой ты, друг, резьбой.
Да и сам А. Ф. очень смущался. Тянет меня за полу и шепчет:
— Ну что вы, Андрюша, право! Прекратите! Мне же нетрудно!
Бесило меня все это страшно! Наши столы стоят рядом, любой его шепот-шелест слышу.
Поначалу я его считал просто дураком. Да и внешность, прямо скажем... Сидит такой мужичок, плотненький, с замшевой плешкой, тихий, нос с граненым кончиком, глаза и не разберешь, какого цвета, так глубоко зарылись в щелочки. Дурак. Удобно.
— У вас есть знакомый дурак?
— .....
— У всех есть? Значит, я неоригинален. Но учтите, мой дурак — младший научный сотрудник!
— .....
— Что?! Ну да-а-а!..
Но вскоре такими диалогами я перестал развлекаться. Потому что понял — А. Ф. просто неудачник. Согласитесь, ходить двадцать лет в младших научных сотрудниках просто неприлично (особенно если сам ходишь в них всего два).
А. Ф. был прекрасный расчетчик. Казалось, посади вместо него счетно-решающее устройство — и ничего не изменится. Однако прикинув, какой сложности и размеров должна быть эта ЭВМ, я не мог ни признать, что А. Ф. приносит весьма ощутимую пользу. Но в обладании столь тонкой субстанцией, как душа, я ему отказал. Категорически.
И стал спихивать безотказному, как трехлинейка, А. Ф. все самые нудные расчеты. И никакая совесть меня не мучила.
Я вынашивал грандиозную идею. Пока еще она была расплывчата, и никак не удавалось сгустить ее, сделать осязаемой и четкой. И вдруг забрезжило что-то определенное. Но для того чтобы поймать эту определенность, необходима была масса чисто технической работы, целый ворох сложных и безошибочных расчетов. А методичность и кропотливость — мои слабые места, слишком я рассеян. Да и по складу характера я принадлежу к тем, кого принято называть «генератором идей». Я творец нового, первопроходец, я пионер в изначальном смысле этого слова, я...
Боже мой, грехи наши тяжкие...
Я ходил надутый, как начинающий культурист на пляже, воспринимая удивленные взгляды сотрудников, как дань почтительного восхищения рельефностью своего тела воспринимает культурист от бледных заморышей с отвислыми животами.
Пора было переходить к делу, пора. Человечество в лице пары тысяч ученых нашей узкой специальности, нашего клана (по определению проф. А. Китайгородского), должно было впасть в транс, в шоковое состояние после моей «бомбы».