Страница 8 из 9
— Истинный бог! — раздавалось в воздухе.
— Нет, все-таки ты нам тово, ярлычки выдай…
— Мать пресвятая богородица! галманы вы, проклятые, черти окаянные, истинный бог, черти! Говорят, вечером!
И, увидав меня, Семен Иваныч растолкал мужиков и подошел ко мне.
— Пожалуйте-с, — проговорил он: — самоварчик кипит.
— Что это у вас тут за шум? — спросил я.
— Да так, ничего-с. Истинно говорю, кажется, никакого бы жалованья не взял, чтобы с этими мужиками разговаривать. Верите ли, вот вам истинный бог, даже в глотке пересохло!
Мужики все шумели.
— Да что такое? — спросил я.
— Не стоит рассказывать, истинный бог, не стоит-с, потому что мне стыдно; вот вам мать пресвятая богородица, стыдно беспокоить вас этими самыми пустяками!
И, сложив на груди крестом руки, Семен Иваныч наклонил голову и сделал продолжительный поклон — извините, дескать, за беспокойство! Но потом вдруг, как бы опомнившись, схватил маня под руку и проговорил:
— Пожалуйте чай кушать, не стоит этими мужиками заниматься!
Но мужики все не унимались, залезли в сени и подняли шум в сенях, поминая все какие-то ярлыки, и только тогда шум затих, когда Семен Иваныч, выведенный, наконец, из терпения и совершенно застыдившийся меня, приказал молодцам прогнать их и объявить, — пускай, дескать, вечерком зайдут.
Через полчаса, напившись чаю, мы с дьяконом стали собираться домой. Семен Иваныч предлагал нам заложить лошадку, но так как утро было превосходное, то мы и предпочли плыть на лодке. Нашу благодарность за ночлег Семен Иваныч и слышать не хотел и, зажав уши, говорил:
— Я, истинный бог, должен благодарить вас, а не вы меня! я должен благодарить вас, я, я, что не побрезгали мной, мужиком, ведь мы, — мужики-с, чего мы понимаем! Вот вам мать пресвятая богородица, ничего мы не понимаем, как есть мужики, право, не лгу.
И, сложив руки, стал с нами раскланиваться и даже проводил нас до лодки.
Немного погодя мы плыли уже по озеру к тому месту, откуда вчера отправились на ловлю. Грести стал дьякон, и поэтому лодка наша неслась птицей.
— Ну что, пели вчера чашу? — спросил я.
— Всего было! — отвечал он и захохотал.
— А розонбе?
— Нет, уж мы после на наливку налегли.
— Усердно?
— Ничего, бутылочки, должно быть, три-четыре разгрызли. Потом кизлярки, должно быть, с полбутылки осушили!
— А голова не болит?
— Ну! мы, чай, уж поправились сегодня.
— Как, успели уж?
Но дьякон вместо ответа опять захохотал.
— Да когда же? — допрашивал я его.
— Много на это времени надо! Вы когда на крыльцо-то вышли, мы уж по четвертой протаскивали, а покамест у озера-то стояли, еще по две чебурахнули!
И опять дьякон захохотал.
— А из-за чего мужики-то шумели?
— Да видите ли, — начал дьякон: — пшеницу они ссыпали, а за расчетом он велел им вечером прийти — ну, они и просили, чтобы он им ярлычки выдал покуда.
— Из этого только?
— Только и всего! И чудак только!
— Кто?
— Да этот Чесалкин! Вчера, как вступило ему в чердак-то, он и давай жену с постели подымать…
— Да ведь она больна?
— Ничего, — говорит, — вставай, поразвеселись, спой песню!
— И пела?
— Пела. Пой, — говорит, — повинуйся, — я глава твоя!
— И что же?
— Ничего, одну песню пропела, а другую уже не могла, закашлялась очень, и кровь горлом пошла… Вот, говорит, отец, смотри, какое мое есть счастье на свете! И заплакал. Должно быть, говорит, это она последнюю песенку сыграла! И опять заплакал, а ее на руках вынесли.
— Да что же я не слыхал ваших песен?
— Да ведь мы ушли в приказчичий флигель!
— И жену туда?
— И ее туда.
Карп данный ему приказ исполнил в точности, то есть преспокойно спал себе вверх брюхом на телеге и даже не слыхал, как мы подплыли к берегу. Немного погодя, взвалив лодку на телегу и заложив лошадь, мы отправились домой.
Прошло с неделю после описанного; входит ко мне дьякон. Лицо его было озабоченно, даже что-то важное проглядывало в нем. Не поздоровавшись, он подал мне какую-то бумажку,
— Это что такое? — спросил я.
— Почитайте-ка.
Я развернул бумажку. Это была повестка мирового судьи, которою вызывался я в суд в качестве свидетеля по делу о нерасчете купцом Чесалкиным крестьян деревни Потрясовки за купленную пшеницу.
— И мне такая же! — проговорил дьякон, когда я прочел повестку. — Давайте ехать, разбор сегодня.
Я приказал заложить тарантас, и вскоре мы были уже у судьи, до камеры которого было версты три.
Усадьба судьи была совершенно новенькая, с иголочки, как говорится, да и сам судья был тоже человек новенький, с иголочки, так как недавно акклиматизировался в нашей местности, женившись на вдове нашего землевладельца и вследствие этого получивши ценз. Все в усадьбе смотрело чисто, аккуратно. Все крыши были выкрашены яркой красной краской и как будто покрыты лаком (я и краску такую видел только на игрушках). Соломенных крыш и плетней не полагалось. Домик судьи имел вид шале, тоже с красной крышей и резьбой на карнизах и балкончиках, выкрашенной под дуб. Над балкончиками, которых было несколько, были натянуты парусинные с фестонами навесы, набрасывавшие приятную тень. Перед домом — садик, обнесенный зеленой решеткой, с правильно разбитыми, утрамбованными и усыпанными золотистым песком дорожками и с красиво остриженными деревцами. Здесь и там пестрели клумбы цветов. Перед балконом небольшой фонтанчик, бассейн которого окаймлялся кольцом из разноцветных диких камней. Флигеля, конюшни и каретный сарай были покрыты финляндскими крышами (или, как здешние плотники называют, вихляндскими, вероятно производя это название от глагола вихлять). Крыши эти тоже были окрашены красной краской и как будто покрыты лаком. Неподалеку от дома были устроены качели и гимнастика. По двору ходили куры, превосходные брамапутры, и тоже как будто были раскрашены. У колодца кучер в белом чистом фартуке и шерстяной фуфайке (какие в Петербурге носят дворники) поил отличного серого жеребца с прочными ногами и энергичным взглядом. Возле каретника другой кучер, тоже в фартуке, мыл щегольской, совершенно новенький фаэтон с ярко блестящими фонарями. Словом, на что бы вы ни взглянули, на всем был отпечаток чистоты, опрятности и доброкачественности. На крыше флигеля, в котором помещалась камера, красовалась вывеска с орлом, гласившая золотыми буквами: камера мирового судьи 6-го участка. Затем на входных дубовых и покрытых лаком дверях медная блестящая дощечка с надписью: вход в камеру мирового судьи. В сенях, вдоль стен, были расставлены выкрашенные под дуб скамьи, висело зеркало с подзеркальным столиком, но гребешка и щетки не было, по тому случаю, что их постоянно воровали посетители. На стенах, в хорошеньких дубовых рамочках, были развешаны разные объявления, между которыми особенно бросались в глаза: судебные сроки, такса о потравах, правила об охранении лесов от пожара и затем писанное прекрасным почерком объявление: прием прошений, кроме табельных и праздничных дней, ежедневный, равно и разбор дел. Суд правый, скорый и равный для всех. Над дверью, ведущей из сеней в камеру, — опять дощечка, на которой по белому фону написано голубой масляной краской и славянским шрифтом: камера.
— Это он все сам рисовал, — проговорил дьякон шепотом.
— Что? — спросил я.
— Да вот все эти вывесочки и объявленьица, все сам судья. Почерк у него великолепный, кисточек сколько разных, красок…
Судья разбирал уже какое-то дело. Чесалкина не было, а мужики, которых я видел на мельнице, сидели в тулупах и сердито посматривали в угол, ожидая очереди. Судья был молодой человек лет тридцати, с прекрасными бакенбардами и довольно приятным лицом. Он был в форменном фраке, из-под темнозелекого воротника которого выглядывали ослепительной белизны воротнички сорочки. Знак на нем был густо вызолочен и как-то особенно красиво лежал на его плечах. Говорил он ровно, баритоном и смотрел прямо в глаза допрашиваемому. На судейском столе стояла прекрасная чернильница с часами и Фемидой, стакан со множеством карандашей и перьев и судебные уставы с 10-м томом. Прошло с полчаса, явился и Чесалкин в лисьей шубе. Войдя с шумом в камеру, он приостанавился, обвел кругом глазами и, увидев икону, засучил правый рукав и начал креститься; затем, выйдя на средину камеры, сделал глубокий поклон судье, а потом, обернувшись, трижды поклонился публике и сел на скамью. Увидав меня, он мигнул по направлению к мужикам, помотал головой и, перекрестившись, пожал плечами. Удивляюсь, дескать, истинный бог, удивляюсь!