Страница 7 из 9
— Она очень худа, — проговорил я.
— А какая дама была! — вздохнул Чесалкин: — белая, румяная, кровь с молоком… Груди были — вот! — и Чесалкин показал, какие были у его третьей супруги груди. — А теперь куда все девалось! А уж как пела прекрасно, голос какой был, тоненький да звонкий. Я, знаете, любитель пения, истинный бог, любитель, а теперь вот лишился этого удовольствия… Изволили слышать, как кашляет? И кровью харкает.
И он развел врозь руками, потом перекрестился, вздохнул и, указав на образа, проговорил:
— Покорюсь! Буди его святая воля, покорюсь! истинный бог, покорюсь! потому, значит, ничего не поделаешь!
Вошла Матреша и подала чай.
— Перед чаем-то? — проговорил Чесалкин, наливая водки.
Я отказался.
— Ну-ка, отче, протащим!
— За упокой, нешто, князя?
— Царство небесное! — проговорил Чесалкин, перекрестился и выпил. — Доброй души был человек, — начал он, взяв стакан чая: — никому, кажется, зла не сделал, окромя того, как всем благодетельствовал! Огнем ли господь кого накажет, лошадь ли у кого околеет, семян ли нет у кого, — сейчас всего даст. «На, говорит, бери, собачий сын, поправляйся! Поправишься — отдай, смотри, а не отдашь, так подавись»… Истинный бог, правду говорю! Зато уж и тужили все, когда он помер… Народищу этого привалило на похороны! Со всего, кажется, округа собрались… Да ведь ты, кажется, был, отец, на похоронах-то?
— Еще бы! и первенствовал и псалтырь над ним читал! — проговорил дьякон, с достоинством растопырив усы.
— Никак церквах в пяти сорокоуст был заказан.
— В шести! — перебил дьякон.
— И все больше мужики! Не поверите ли, целыми обществами заказывали! Уж нечего, надо правду сказать, добрый был человек, даром что чудак. Чего! — вдруг вскрикнул Чесалкин: — меня было раз арапником выпорол, истинный бог, так; уж кое-как отделался!
— За что же? — спросил я.
Но Семен Иваныч только рукой махнул: долго, дескать, рассказывать, а что было, то прошло!
В это время пробило двенадцать часов, глаза у меня закрывались. Я попросил позволения лечь и дать мне подушку. Но дело вышло не так. Семен Иваныч бросился за перегородку, крикнул Матрешу, еще какого-то парня в муке, кинулся в сени, и суматоха пошла на весь дом! Семен Иваныч воротился, отодвинул стол, на котором стояла водка, причем по дороге выпил с дьяконом по рюмочке (чтобы не расплескались, значит); парень в муке приставил к дивану несколько стульев; снова вошла супруга Семена Иваныча, позвенела ключами, пощелкала замками и ушла, а Матреша тащила между тем такой величины пуховик, что насилу с ним в дверь пролезла; взвалила пуховик на диван, а Чесалкин, успевший уже сбегать за перегородку, накрыл пуховик чистой простыней, приказал Матреше живой рукой тащить подушки и одеяло, и вот как будто по волшебству в каких-нибудь пять минут передо мною как из земли выросла постель, пуховик которой возвышался до самых портретов Агафьи Семеновны, с надписями: «посягаю» и «посягнула».
— Чайку еще не прикажете ли? — приставал Чесалкин.
— Нет, благодарю.
— Ну, водочки на сон грядущий! Уж извините, больше просить нечем.
— Нет, и водки не хочу.
— Ну, а мы как, отче? — спросил Семен Иваныч и подмигнул.
— Ничего.
— Значит, можно.
— Даже должно.
— Так давай чокнемся.
Чокнулись и выпили.
— Мы теперь, дьякон, с тобой пойдем спать на мою половину. Там и тепло и не дует.
— Это ничего. Теперь недурно лечь на ложе беспечности и на подушку упования!
— Только ты, никак, без сорочки?
— Как есть в чем мать родила!
— Ну, я тебе дам свою, пойдем… Графинчик-то захвати, может пригодится. Мы еще с тобой чашу споем.
— И это можно, — проговорил дьякон, забирая графин и рюмки.
Семен Иваныч потушил лампу и, пожелав мне покойной ночи, ушел с дьяконом. Вошла Матреша, что-то сунула под диван и скрылась. Немного погодя я лежал уже, как говорит дьякон, на ложе беспечности и на подушках упования и, откровенно сказать, ничуть не досадовал, что это ложе состояло из мягкого пуховика и таковых же подушек. Я потушил свечу, и все затихло. Только снаружи доносился шум падающей на колеса воды да хлопанье мельничных сит. Изредка вскрикивали гуси.
Несмотря на усталость, я проснулся довольно рано, потому что насколько купеческие дома щеголяют пуховиками, настолько же диваны их изобилуют клопами. Разыскав свое платье, которое, как оказалось, уже просохло, я оделся и вышел на воздух. Утро было восхитительное; туман расстилался над Ильменем, то поднимаясь и выказывая зеркало воды с разбросанными здесь и там камышами, то опускаясь пеленой и закрывая все от любопытного взгляда. Мельница и вообще все мельничное строение, в том числе и брусяной новенький флигель, отлично покрытый соломой, с резным крылечком и зелёными ставнями, смотрели весело и уютно, прижимаясь друг к другу, чтобы теплее было в это свежее осеннее утро. Громадные старые ветлы возвышались здесь и там, далеко раскидывая в воздухе свои чудовищные ветви. Лист на них уже желтел и, падая на землю, покрывал ее желтым ковром. Мужики, покрытые мукой, суетились вокруг мельницы, то взбегая по лестнице на вышку, то спускаясь вниз и исчезая в растворенной мельничной двери. Колеса шумели, сита дружно и торопливо стучали, как будто стараясь заглушить поспешный стук ковша. Возле хлебных амбаров, покрытых железом, стояло несколько возов с пшеницей; приказчик насыпал пшеницу в меру, ставил на косяки мелом кресты и палочки и выкрикивал: пятая, шестая, седьмая! — а мужики таскали пшеницу в амбар.
Я пошел к озеру и немного погодя был возле нашей лодки; штук пять огромных лохматых собак стояли поодаль и лениво лаяли, посматривая на меня. Но что за великолепная картина была передо мною! Что за прелесть это громадное озеро, берега которого покрыты густым лесом, а хвост которого сливался с горизонтом. Что за оригинальные глинистые, красного цвета, горы на левой стороне, и как оригинально раскинулось на них село Макарово с старинной церковью. Но селения собственно теперь не видно, оно задернуто туманом; зато церковь возвышается над ним и кажется, будто стоит на облаках. На гравюрах, издаваемых Киевской лаврой, часто встречаются такие рисунки. Но вот туман исчезает, и открывается село Макарово, изрытое оврагами и зеленеющими садами. А вот, должно быть, и то место, на котором была когда-то усадьба князя Хабебулова. Именно это и должно быть оно, потому что виднеется остаток какого-то флигеля с одними стропилами, вместо крыши, и с окнами без рам, точно какой-то остов! Неподалеку от него кирпичный фундамент, наполовину развалившийся, из средины которого торчат три-четыре печи. Перед фундаментом, по склону горы, на пространстве двух-трех десятин, торчали пни от срубленного парка, которым когда-то любовался и тешился этот князь-чудак, скакавший зайцем, и о котором мужики целыми обществами служили сорокоусты.
— Чья это усадьба? — спросил я бабу, подошедшую к озеру за водой, показывая ей на развалины. — Не князя ли?
— Яво! — отвечала баба и, почерпнув ведрами воды, подцепила их коромыслом, положила коромысло на плечо и, степенно переваливаясь, пошла по направлению к мельнице, оставляя на песке огромные следы лаптей.
Я тоже пошел за ней, но едва только поднялся на плотину, как услыхал шумный говор мужиков, покрываемый зычным голосом Семена Иваныча, кричавшего что было мочи:
— Истинный бог, мать пресвятая богородица и Николай-угодник! — говорю вам — недосуг, недосуг, приходите вечером, обиды не будет никакой!
— Нет, ты все-таки тово! — шумели мужики: — ярлычки нам выдай!
— Истинный бог, говорю — вечером.
Подойдя к мельнице, я увидал Семена Иваныча в мерлушчатом нанковом халате, в котором вчера щеголял дьякон, окруженного мужиками. Мужики галдели, шумели, а Семен Иваныч посреди их, оборачиваясь то на ту, то на другую сторону, божился, подняв руки кверху, и как будто вскидывался на воздух. Дьякон стоял на крылечке и, прислонясь к колонке, грыз подсолнечники, далеко отплевывая скорлупу,